Изменить стиль страницы

В синагогальном дворике, густо засаженном кустами белой сирени, перемахивающей через изгородь из ракушечника, по традиции останавливались потолковать о корневом, о горнем, порассуждать, важно поглаживая бороду или сжимая ее в кулаке, покручивая пейсы, а то и засунув в Книгу палец. Раванометр включали — мерились, кой рав ученей. Тушба — писание без туши — устная болтология! Ил, как и другие Получающие, сразу снял с себя на свету защитные закопченные очки, сунул в задний карман (кто-то просто поднял на лоб). Тут не до шуток — вздыхали, терли воспаленные, покрасневшие глаза — а как же вы хотите, получили очередную порцию Знания, «нахватались искр», даром чудом не ослепли.

Ил тут же был впутан в диспут — это как вдруг получается, что Книга, свод азбучных прописей, а начинается именно с буквы «бэ»? Почему такое, а? Э-э, это древнее мудрое блеянье из огнячего куста — мол, услышь нас, бяше, Единый Никто-и-Звать Никак, непроизносимый Вначале. Понимэ?

— Конечно. Но это очень тонко, что твоя математика. Рвано, запутанно. Хотя — хоть шестиклок…

— А может, сие просто зачин, леполипа, «буки» древокнижья — значок сучковатый, руна разомкнутой бесконечности, разлом бублика Бытия, абсциссканской «осьмерки» Мира…

— Ты это сказал. А в трактате «Путь Зуз» так сказано: «Изходя — исходи из Него». Это как?

— А так, что каждый шаг свой сверяй с волей ИХней, с помыслами ЕГОвыми. Да не зевай на сквозняке, ибо Вездесущий — оковидящ, ухослышащ — высоко висит, далеко глядит — насквозь! — и все деянья твои пакостные в кондуит записывает заранее всеведуще, так что продерешь глаза однажды поутру от паутины, а по углам сидят когтистые, а с потолка свисают перепончатые…

— Сперва Мишна, а спустя — Гемара…

— Туго заверчено. А вот почему Книга гласит: «Колючка по солнцу видна, а против — нет»?

— Это — к Лазарю. Лаг благ и торовит!

— Потому что колючка сама есть символ солнцеворота — лучеиспусканье, блаженный ток, сплетенье…

— Тут скорей этическое, чем метафизическое, видите ли… Система взглядов, как посмотреть… Множественные начала, глядь. Хотя и вера в откровение, конечно, в зависимости от ракурса…

Синагогальный служка-левит неприветливо появился на пороге, взмахнул метелкой из пальмовых листьев:

— Эй, мозолистые языки! Всуеплеты! Кончай судачить, лавочка прикрывается.

Ему ответили:

— Не гневайся, метлистый! Ишь разворчался, глядь! Уже уходим…

И ушли нехотя. Ил подошел — пара шагов — к парапету, постоял, облокотясь о теплый гранит, уставясь недалече вдаль, глотая рокочущий рассол волн, водорослей, ветра-руаха. Оч. хор.! Удачно рассаженные, надежно плодоносящие финиковые пальмы набережной, сияющее, бутылочно лыбящееся море с мирскими радостями — качающимися яликами, ярконными яхтами, каллипсоидными досками с парусом, множественными морскими великами, водными лыжами, скутерами, водоциклами и прочими забавными акваштуками, на которых гоняли по волнам, стремительно подпрыгивая, оседлавшие их загорелые ямщики (ежели учесть, что море на древнем наречье — «ям»).

На горизонте — белые чашки кораблей, как убежавший, обезумев, сервиз — о, гон посудин по весне, чокнутое чаепитье! А над морем — нависшая голубизна, свод пространства, вровень с нижним небом. И в открытом небе — пестрые коробчатые змеи, воздушные огромные шары, летающие гондолы с парочками — оттуда высовывались телом, счастливо махали конечностями, безгоршково швыряли цветы, разбрасывали что-то нирванное, полупрозрачное… «Предохранитель полетел», вспомнил Ил известную лубочную скабрезную гравюру бабушки Пу. Как бы резвяся и играя, да-с. А далее махолеты витают — люди на крыльях парят, аки Парки пролетающие, а не пархи гулящие! А уж совсем над всем этим буйно-веселым изобилием: плавно и трудолюбиво плывущий — по дуге Ра — струг Ярила с мешками шемеша.

Ил вздохнул — вот и утра как нет, кусища дня, припозднились в молитвах, обед скоро, рукой подать, до субботы осталось раз плюнуть. Вон уже первый субботний хворостосборщик с ликторским топориком на плече, опережая ленивых собратьев, проковылял по набережной меж плодоносных пальм. Ил глубоко вдохнул свежий соленый воздух — сладко пахнет, клиторно — эх, весна-красна, славно, жить хочется, писать, любить — и пошел вразвалочку вдоль моря.

Набережная была вымощена полупрозрачной плиткой, чуть подсвеченной вечерне изнутри голубовато — порой под ногами вроде и рыбка проплывала, мелькал колючий плавник, выпученный глаз, кончик щупальца с присоской. А иногда виднелась оскаленная морда араза-уборщика, вставшего на цыпочки и морлочьи глядящего тяжело на тебя снизу… Мда, шма, Адонай Элоев, доедай да пей!

Толпа приморская ритмично текла опричь — хохочущая, пританцовывающая, прищелкивающая, вприпрыжку — полуголая, ну, слегка белоодежная — одета в лето! — хищные облупленные носы, загорелые торсы, соблазнительные животики с вдетым в пупок колечком (вот что отличает нас от животных!), темные очки причудливых бабочковых форм — белозубье, шоколадокожье, веснушки — эх, весна в разгаре! Ах, Лазария, вечный белый город-герой — нон-стоп! Катались вокруг лихо на «геликах» — самокатах с солнечным моторчиком, проезжали на каком-то высоком колесе с рулем — стоя. Спускались к подножью волн, на бережок, таща изогнутые плавательные доски. Рисовали цветными лучами на воде, отливали скульптуры из песка. Перекидывались яркими пластиковыми тарелками, словно Создатели солнечным диском. Съезжали, визжа, с «морских горок». Жарили на мангалах шипящие, скворчащие мясорыбные плоды с душистыми приправами и дивным дымком — поедается все! Всячески старались душевно встретить расступление прихода Пасхи, светлого праздничка Изхода. Встречались и наряженные, как Ил, — в душный лапсердачок и черную шляпу, в пыльных сандалиях и с Книгой в обнимку — на таких не глазели, никому дела не было, пишись как знаешь (хорошей записи!), каждый строчит, как он хочет… И музыка, музыка в толпе — глухого возбудит, лун сон наяву — очки, серьги, часы, браслеты на ходу позванивали, завывали, как тритоны в раковины, клезмерили, прибамбахивали намагничено, издавали звуки — псалм-рок («Ах, хам, ах, шав, Шем ешь, а гешем — шиш!»), романсеро («Мне навеки обломилась вышка, лебеди над лагерем кружат…»), шамкающие хоры («Лазария моя златая, дорогое мое сребро!»), вдруг — Гендельсон, «Геттора», пронзительные скрипочки…

При этом сплошь и рядом по ушам — рефреном — шуршащее слово «финики». Финики, нарвать фиников, финьки, финикалии… Деньги, значит. Деньджонки (сами в руки плывут). С тех пор, как финикийцы изобрели их, а пархи ввели в оборот — ах! Соль сил. Абсолют. Вот народ-то… Мой! Птица Финик-с! На третий день, день-гимел… Выходной имел! Истовые товы. Без одежд, на пляжу — а все туда же — пустить финик в рост (хорошо, не смокву). Завет! Ну, Лазарь продаст…

Вдруг зачесалась приятно у Ила правая ладонь — звонят, получается. Он потер слегка большой и указательный палец — и на ладони возник, «проявился» экран юдофона — точнее, ладонь и стала этим экраном, нанонанесенным, напыленным на нее. На экране приплясывал, подмигивал, корчил рожи ненужный знакомец Уриэль — деляжка, противный мелкий ученый-пархеолог (раскопками он занимался в организме, какими-то бляшками да свитками в сосудах — да тырил в основном из статей коллег убогих) — удивительно наглый, надоедливый тов. Он, как обычно, паясничал, кривлялся, причмокивал, точно его араз укусил, шутовски кланялся:

— Ша-алло-ом, бьем челом! Эне бене тода раба! Здоровеньки, сновидец! Чего спишь на ходу? Толкуешь, разгадываешь? Весна, нафиг — май накфа мина иль нисан!

Он посерьезнел:

— Господин распределитель благ 2-го ранга, разреши, брат, обратиться — хашмаллер мне позарез нужен на зиму, заранее, да помощнее — эдак в тридцать крестных сил, да чтоб не забарахлил сразу, не застучал, да чтоб причем экономичный был — чтоб на воде работал, на дожде…

— Нету, — равнодушно сказал Ил.

— Как это — нету, когда мне люди из сфер на складах сказал: «До и больше»?!

— Газовые только, — сухо объяснил Ил. — Двухкамерные.