Кажется, вот здесь проходила дорога. Здесь остановил меня солдатик, брат Ивановой. Маленький, румянолицый. Он просил закурить. Эх, Иванов, Иванов. Тебе бы остановить мою Лесту, Лесеньку, Лесю мою. Ты ведь стоял на посту в тот вечер. А может, вы давно сговорились? Она шмыгала мимо тебя, открыв ту же тайну, какую поведал и я? Что сидит в одном классе с любимой твоей сестрой? И он встречал тебя улыбкой на румяном лице. Проходи, проходи, только быстро. Могут нагрянуть. Они любят в такое время. Как там Тонька моя? Не обижают? Беги, только быстро. А потом поднялась земля, и вышел из неё огненный столб. Прощай и ты, Иванов.

А тот праздничный вечер и танцы? Я помню, я всё это помню. Танцевала разгорячённая красивая Гончарова. Танцевал сдержанный Маслов. А Серёжа говорил с Коврайским. «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…» А потом она. «Почему ты так долго?.. Мы с тобой не такие, не такие, как все… Давай убежим!» И это, произнесённое отрешённым голосом: «Вы боитесь даже первого снега…» Она пошатывается, прислоняется к стенке, я кидаюсь к ней. «Леста. Леста! Прости меня, девочка дорогая… С тобой, с тобой…» Господи, почему моё сердце не разорвётся?..

Семнадцатое сентября.

Егорыч принарядился. Достал откуда-то чёрный негнущийся пиджак, нашёл белую рубашку. На столе, кроме варёной картошки и огурцов, немыслимые деликатесы. Шпроты, сардины, сырокопчёная колбаса и ноздреватый сыр.

— Где ты всё это взял, Егорыч?

— Меняю. Я самый тут могущественный человек. Семилетник всем помогает. Захотел бы, грузовик у них выменял. Да не нужен мне грузовик, с лошадкой милой да проще. Тоже живое созданье.

В чёрном негнущемся пиджаке, ослеплённом белизной рубашки, Егорыч смотрелся торжественно, но и слегка комично.

— Отбываешь?

— Да уж, пора.

— Не выведал ничего, — констатировал он. — Но молодец хоть приехал.

— Не знаю, какой уж я молодец.

— Сейчас развлекать тебя стану, — сказал Егорыч. — Хочу показать одно достиженье.

Он выволок из-за печки массивный квадратный щит и повернул ко мне.

— Вот, — произнёс он с удовлетвореньем, — на дереве.

Без сомнения, на пёстром щите представала центральная часть триптиха «Сады земных наслаждений». Вернее, фантазия на эту тему. Гамма красок от жёлто-розовых до сине-голубых и зелёных была взята в основном верно. Такого сонма обнажённых фигур, как у Босха, Егорыч не осилил, но центральный хоровод вкруг пруда постарался переписать с возможной полнотой. Этому месту было придано особое значенье, краски сгустились. Сам пруд зиял чернотой, его окружали ряды заграждений, увешанные щитами. На самом большом можно было различить череп и скрещённые под ним кости.

— Провал? — спросил я.

Егорыч кивнул головой. Над провалом-прудом парила в безмятежной голубизне вполне узнаваемая часовня. Так в аллегорию, рождённую кистью старого мастера, «почтенного профессора кошмаров», вторгся реальный кошмар сегодняшних дней.

— Ну, поздравляю, — сказал Егорыч.

На нашем столе стояла ещё одна рюмка. Мы тронули её край своими.

— Помнишь нас, Леся? — спросил Егорыч.

— Она любила коньяк, — сказал я не к месту. Чуть помолчав, добавил: — Сады у тебя получились.

— Всех собирался изобразить, — ответил Егорыч, — да сил уже мало, и лиц не помню.

— Хорошие были ребята, — пробормотал я.

Помолчали.

— У меня и подарок есть, — произнёс Егорыч.

Он снова исчез за печкой и вернулся с иконой. На табурет, стоявший перед одинокой рюмкой, он водрузил маленький детский стульчик, а уж на него икону. Я сразу узнал её. Икона из дома Лесты. Купина Неопалимая. Богородица с младенцем смотрела на меня тихим и скорбным взором. Сердце стукнуло, отдалось в висках.

— Откуда? — спросил я сдавленным голосом.

— Сама принесла. Боялась, что в дом заберутся. Иконой дорожила больше всего. Возьми, Николаич. Память будет.

Мы замолчали надолго. Я не мог оторвать глаз. На клеймах сюжеты всё так же неразличимы, но эта лесенка в правой руке… До сих пор, а прошло столько лет, я не удосужился поинтересоваться, что это значит.

Впрочем, если поразмыслить, понятно. По лестнице поднимаются и опускаются вниз. Связующее звено верха и низа. Ада, скажем, и рая. Богоматерь заступница, помощница в бедах, указательница истинного пути. Стало быть, лестница в её руках означает возможность искупления, новой жизни. Без сомнения, это лестница, ведущая вверх. Шанс подняться над суетой земного.

— Лесенка, — бормочу я.

— Да. Лесенька наша, — подхватывает Егорыч. — Чудо ты неземное…

— Лесенька?

Лесенька. Лесенка. Господи, боже мой… Снова молчим. Егорыч покашливает, ёрзает неспокойно.

— Ты это, послушай-ка, Николаич… Я вот что хотел сказать…

Замолкает. Я смотрю вопросительно. Егорыч кашляет снова. Вынимает платок, сморкается.

— Ты это, того… не сердись…

Молчание.

— Да что ты, в конце концов?

— Словом, так, Николаич. Письмо это выслал я.

— Какое письмо?

— В синем конверте. С тем сочинением.

Оторопело смотрю.

— Письмо Лесты? Boт это?

— Оно…

Молчание.

— Ты что говоришь, Егорыч? Как мог ты послать? Ведь это её рука. Она писала!

— Она-то она… Конечно, она. Кто ещё? Только ещё тогда, перед самым садом. Запечатала конверт, надписала. Мне говорит: «Михаил Егорыч, спрячьте этот конверт, но так, чтоб я знала. Я дома его держать не могу». Я в руках повертел, спрашиваю: «Ему?» Она отвечает: «Мы сговорились, если мне будет плохо, пошлю этот конверт. Знак такой, понимаете?» Чего не понять. «Я, Михаил Егорыч, всего боюсь. Вдруг придут, схватят меня, в какую-нибудь увезут больницу. Вы тогда сами пошлите. Николай Николаевич должен значь». Так и ушла, словно чувствовала.

— Что же ты не послал? — спросил я упавшим голосом.

— Зачем тогда посылать? Ты бы уже не помог.

— А сейчас? Спустя столько лет?

— Сам не пойму, Николаич. Говорю тебе, снилась она. Да так явственно, так душевно. Иной раз привидится, спросит: «Как вы, Михаил Егорович, там живёте? Не болит ли у вас чего?» Я ей как то возьми да ответь: «Загнивать, Лесенька, стал. Место наше гнилое. Видно, скоро помру». А она мне в ответ: «А вы, Михаил Егорыч, растеньице поищите такое, — и в точности всё описала, — оно вам поможет». И надо же, через день или два нашёл. Ну, не чудо?

— Ты говорил, что она молчит, когда снится.

— Иной раз молчала. Тогда я плакал. А говорила редко. Да и не то чтобы говорила, внушала скорей. Слова сами по себе в голове затевались. Так было весною, когда послал письмо. Смотрела на меня и вроде бы говорит: «Михаил Егорович, а тот синий конверт вы ещё не послали?» Я испугался и отвечаю, нет, не посылал, мол, конверта, но вот он, лежит в комодике у окна. А она говорит: «А вы и пошлите. Самое время, пора». Проснулся я утром, поехал на станцию да и бросил конверт в почтовый ящик.

— Значит, ты меня разыграл.

— Я уж и сам не знаю.

— Почему не сказал мне об этом сразу?

— Не ждал я тебя, Николаич. Долг перед ней исполнил, а тебя не ждал. Сколько уж лет миновало. Если тогда не приехал, думаю, то уж сейчас совсем не резон. Да и как бы ты ехал сюда? Не пускают. Мёртвая зона у нас.

— На станции с подводой ты оказался случайно?

Егорыч вздохнул.

— Бог его знает. Случайно иль не случайно… С одной стороны, не ждал, с другой стороны — свербило. И наезжал я на станцию чаще, чем надо. Всё ж согласись, Николаич, много у нас происходит необычайного.

— Надо было сразу сказать.

— Да как же я мог, Николаич? Сам растерялся, как тебя увидал.

— Не стал бы я попусту трепать нервы, голову забивать. Эх, Егорыч…

— Я как бы и виноват, Николаич, но как бы и выполнил долг. Сделал, как она повелела.

— Да кто, кто, Егорыч? Это же сны! Какое-то поле, вещества в атмосфере! Они и рождают галлюцинации. Вроде наркотиков, понимаешь? Мне однажды подсунули сигарету с гашишем. Такое привиделось, не описать!

— Я понимаю, — грустно согласился Егорыч.