— Если вы имеете в виду картину, которую завершал Михаил Егорович, то это копия с полотна голландского мастера.

— И зря вы смеётесь! — возвысил голос Наполеон. — Мы здесь не дураки, хоть вы и считаете! Мы видим глазами! Это была карикатура на коллектив!

— Во-первых, надо различать живопись и карикатуру, — ответил я, — это разные жанры. Во-вторых, при чём здесь я?

— А кто надоумил сторожа? Кто принёс зарубежную книгу? И не волнуйтесь, мы различаем жанры!

— По-моему, не очень, — сказал я.

— Вот видите! — Наполеон обратился к учителям. — Я же говорил. Николай Николаевич не уважает наш коллектив. С программой он не считается, преподаёт ненужных поэтов. Я уж не говорю о другом.

— О чём? — спросил я.

— О том, что вы пьёте в пивной на глазах у всего города! Вас видят ученики и родители! Хорошенькое мнение складывается о педсовете. Учителя просиживают в пивной! Уж этого вы не можете отрицать? Вот Константин Витальевич может нам подтвердить.

— А я и не отрицаю, — сказал я.

— И я не отрицаю! — выкрикнул Котик.

— Поэтому… — начал Наполеон.

— А кто не сидит? — перебил Котик. — Кто пива не любит? Все мы сидим!

— Хорошо, хорошо, — поморщился Наполеон, — это не самое главное. Можно пить пиво, даже рюмочку коньяка. Но нельзя же… — пауза, — нельзя же так запросто с ученицами…

Молчанье. Все напряглись. Рагулькин вкрадчиво:

— Нельзя же потворствовать. Ходить с ученицами в церковь…

Вот он, главный удар! Я вспыхнул:

— Кто ходит в церковь? Что вы имеете в виду? Я объяснил. Вам известна суть дела!

Знает или не знает? Был ли новый донос?

— Хорошо, хорошо, — успокоительно произнёс Наполеон. — Может, и не ходили. Встретили просто. Но, Николай Николаевич, милый! Вы должны были сообщить… Это не шутки. Больше того, поручение, которое было дано, вы не выполнили. Работу не провели. Вы же не отрицаете, что икона висит до сих пор в доме Арсеньевой?

— Откуда мне знать!

— Вот видите, вам безразлично. А нам, к сожалению, нет. Мы не желаем срамиться перед райотделом. Да и не в комиссии суть. По существу, вы поддержали религиозное увлечение ученицы девятого класса. Вы защищали её. Не вам объяснять, куда это может привести. И уже привело. Арсеньева обманным путём проникла в ряды комсомола…

— Чушь! — сказал я.

— Ах! — воскликнула Розалия.

— Нет, не чушь, Николай Николаевич, — произнёс Рагулькин с угрозой. — Это не чушь. Жалко, что вы не осознаёте. Или делаете вид. Вы, дорогой коллега, ещё не знаете о той, которую взялись опекать.

— Я знаю всё! — неосторожно отрезал я.

— Ах, вот как? — Рагулькин ласково улыбнулся. — Так что же вы знаете?

Я начинал терять самообладание.

— Где я нахожусь, на педсовете?

— На педсовете, на педсовете, — успокоил Рагулькин. — Не волнуйтесь, голубчик. Кроме того, вы находитесь в городе. Не таком большом, как столица. Здесь все на виду. И вас встречали… снова театральная пауза, — не одного, конечно. А представьте, с той самой, о которой вы так печётесь.

— Ну и что? — спросил я.

— Да нет, ничего особенного. Если учитель разговаривает с ученицей на площади или на бульваре, ничего особенного. А вот если он прячется, если, так сказать, тайно…

Я вышел из себя окончательно:

— Не понимаю! Что значит тайно? Кто видел?

— Я! — взвизгнула Розалия. — Я! Я видела, как вы крались! Как вы крались! С конфетами! Да, с конфетами!

Кровь бросилась мне в лицо. Я встал.

— Послушайте, вы… Как вы смеете? Вы! Розамунда…

Все онемели. Розалия приют крыла рот. Лицо её побелело. Она попыталась приподняться, что-то сказать, но тут же осела с тем же открытым ртом и стекленеющим взглядом.

— Воды! — крикнул Наполеон.

Я, вышел, опять хлопнув дверью. И снова ни в чём не повинная, белая от ужаса штукатурка посыпалась на затёртый школьный паркет.

Потом как в тумане.

Директорский кабинет. Директор смотрит в окно. Вид нездоровый, усталый, лицо припухло. У ордена Красной Звезды откололась рубиновая эмаль. В стакане мутный холодный чай.

— Ну что, правдолюб, доказал? Подавай заявление, всё равно сожрут. Меня уж почти сожрали. И какая-то Розамунда. Это что, из романов? Или оскорбленье какое?

Неожиданно тёплая улыбка Химозы. Приветливый кивок. Надо же. Я думал, не в её окопе. Котику за явку на педсовет нетрезвым влетело по первое число. Ходит поникший, кислый. Даже лоск всегдашний слетел.

— Старик, я тебе говорил. Сам видишь…

Розалия шарахается от меня по углам. Однажды, наткнувшись, широко улыбнулся, и очень добро, весело:

— Здравствуйте, дорогая Розалия Марковна!

Испуг. Онеменье.

Лилечка как ни в чём не бывало. Называет меня «мальчики», даже если попадаюсь один.

— Ой, мальчики, сегодня слышала такой анекдот! — И убегает, унося анекдот с собой.

Розенталь и вправду болеет, радикулит. Розанов смотрит сочувственно и виновато. Но хмуро. Крепко жмёт руку своей широченной лапой.

Что касается Наполеона, то он корректен, доброжелателен. Интересуется, что проходим.

— «Кому на Руси жить хорошо»? Как же, помню! «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт!» Не оттуда? Ну, всё равно Некрасов.

В классе напряжённая тишина. У Маслова щека заклеена пластырем, у Камскова ссадина на лице. Проханов исчез. Коврайский с тем же безмятежным видом сочиняет стихи. Гончарова и Феодориди явственно переживают. У одной остановившийся взор, у другой беспрестанные тяжкие вздохи. Пока неясно, что будет предпринято в связи с потасовкой. Арсеньевой в классе нет.

Вызов в районный отдел. К тому самому, который недавно меня направлял на работу. Товарищ Гавриков. Щуплый, невзрачным. Труженик на скудной ниве народного просвещения. Одет бедновато, пальцы в чернилах, но собственный, хоть и крохотный кабинет.

Смотрит в бумагу.

— Что же это вы, Николаи Николаевич? Не успели приехать… Тут вот на вас поступило… Что поступило? Заявление, сотрудники подписали. Говорят, невозможно работать.

— Кто подписал?

— Кто подписал? Да вот, ознакомьтесь.

Тупо смотрю в придвинутый лист. Ничего не понимаю.

— Видите? Все почти подписали. Не успели приехать, и вот… Несчастливое место. Три человека подряд сменилось. Так что решайте, Николай Николаевич. Советую вам подать по собственному, как говорится. Мы вам зла не желаем, анкету портить не будем.

— Всё это чушь, — говорю я тупо.

— Чушь не чушь, а вот заявленье. С коллективом хотите сражаться? Мы вас не поддержим.

— А что я нарушил? В чём провинился?

— Вот, вот! — Он тычет пальцем в бумагу. — Вы же читали. Оскорбление педагогов, неправильная линия на уроках. За это уволить можно! Но мы не хотим нам портить анкету.

— Это ещё посмотрим, правильная или неправильная, — огрызаюсь я.

— Против коллектива идти? Ничего не получится.

— Я к Ерсакову пойду! — Боже, что за глупая фраза.

— Хватились! Ерсаков, кстати, тоже Николай Николаич, уходит от нас. Возвращается в прежние сферы. Он ведь был в области директором комбината. Немного у нас отдохнул, а теперь назад забирают. Дают химзавод. Оклад теперь будет в два раза выше. А вы — Ерсаков. Ерсаков — товарищ серьёзный, что ему делать у нас?

— А у вас несерьёзно?

— Так что вот так. А вы — Ерсаков. Пишите-ка лучше по собственному желанию.

— А если не напишу?

— Хуже будет. В заявлении этого нет, но вам и другое могут навесить.

— Что именно?

— Догадайтесь. А тогда уж скандал.

— Я поеду в Москву, буду жаловаться!

Скромный труженик просвещенья вздохнул.

— Поезжайте и жалуйтесь. А я для вас сделать ничего не могу…

Да, крымские розы. Жёлтые, благоуханные. Майские розы на тёплой вечерней веранде в Крыму. Море спокойное, синее, скалы обхватом. Одна всё время меняет свой цвет. Розовый, пепельный, перламутровый, фиолетово-дымный. И белый теплоход, с которого громко несётся музыка. Розы стоят в тяжёлой стеклянной вазе. Они огромны. Каждая золотой самородок величиной с голову ребёнка. И в этом самородке, в этой голове есть свои мысли. Одна роза думает: «Почему сегодня такой короткий закат? Закат должен быть длинный, величиной в год». Другая: «Этот садовник, который нас отдавал, он неправильно поступил. Герцоги так не поступают». Третья роза — ребёнок: «До смерти хочется поиграть в прятки с акацией и тамариском». Четвёртая и пятая обсуждают нас. «Что это за люди в плетёных креслах?» — «Влюблённые». — «А почему они так грустны?» — «Скоро им расставаться». — «Но почему, почему?» — «Спрашиваешь, глупенькая. Все расстаются». — «И мы?» — «Конечно. Пройдёт несколько дней, мы засохнем. Нас выбросят вон туда». — «Какой ужас!» — «Влюблённые тоже засохнут. Их тоже выбросят. Вон туда». — «Но это ужасно!» — «Вернее, засохнет любовь. Её выбросят вон туда. А влюблённые станут простыми людьми». — «А мы?» — «Я лично надеюсь попасть в гербарий. Гербарий засохших роз и былых любовей. Это очень красивый гербарий. Каждой былой любви там соответствует определённый цветок. В данном случае это жёлтая крымская роза…» Солнце уходит, оставляя наместником светлый небесный купол, море становится нежно-латунным, теплоход снеговым, а двое влюблённых медленно воспаряют над кипарисами и, взявшись за руки, плывут на закат.