Я расстелил на мокроватом стволе платок, выставил на него початую бутылку, стаканчик, положил картошины, огурец, кусок чёрного хлеба.

— Ну, здравствуй, Серёжа, — сказал я, — вот мы и встретились. — Интонация показалась чуть деланной, неживой, но я продолжал. И чем дальше, тем естественней погружался в бездну своей безысходной тоски.

— Вот ты где оказался. Так далеко. А я всё ещё здесь, ещё существую. Сколько прошло лет? Почти пятнадцать. Тебе было бы за тридцать сейчас. И мне за тридцать. Я ведь всего на шесть лет старше тебя, Серёжа. Сейчас эта разница была бы почти незаметна. А тогда целая пропасть лежала меж нами. Ты учился, а я уже кончил институт. Ты был школьник, а я твой учитель. Тебя настигла первая любовь, а меня… Я а не знаю, что это было. В школе, конечно, влюблялся тоже. Но легко и бездумно. А то, что случилось тогда… нет, это не было даже любовью. Это был МИГ. Так она говорила. Мгновенье, которое могло даровать мне вечность. Помнишь, что ты сказал в последнюю встречу? Ты сказал: «Я бы хотел любить вечно». Желанье твоё исполнилось. Твоя судьба использовала этот шанс. Уход из жизни — дорога в вечность. И так случилось с тобой. А я, я упустил свой шанс, хотя мог воспользоваться им с гораздо меньшими, так сказать, затратами. Я мог обладать и жизнью, и вечностью одновременно. Если б со мною была она. Но я испугался, Серёжа. Я бросил её. Я бежал. А ты с ней остался. И навсегда.

Я налил из бутылки в стакан и выпил. Горячее тепло разошлось по телу.

— Как я узнал о твоей гибели? Девочки написали, Наташа и Стана. Они сказали, что несколько раз переписывали письмо, потому что всё время заливали его слезами. Твою гибель можно расценить как нелепость или подвиг, но это всего лишь средство, с помощью которого ты обрёл свою вечную любовь. Не стоило мне, уезжая, поручать тебе опеку Лесты. Ты не забыл бы об этом и без меня. Движимый смутным предчувствием, сознаньем ответственности и вины, я раздавал эти поручения налево и направо. Вере Петровне, Стане, Наташе, Поэту и даже беспечному Котику. Не говоря уж о том, что крепче всего я надеялся на Егорыча. Я знаю, я уверен, что ты старался быть к Лесте как можно ближе. Ходил поодаль, кружил около дома, попадался Егорычу на глаза и смотрел вопросительно. А она таилась от всех. Переживала нашу разлуку, ждала. Ведь я обещал сделать всё, чтоб вернуться. И поверь, Серёжа, с этим намереньем уезжал. С надеждой. Но столица отрезвила меня. Сначала я кинулся выяснять, что случилось с её родителями. Но узнать удалось ещё меньше, чем слышал от Веры Петровны. Даже знакомый нашей семьи, достаточно крупный чиновник, был «не в курсе». Затем я принялся строить планы, как вызвать Лесту в Москву. Что говорить, я и сам понимал, это было самообманом. Безработный, изгнанный из школы, я ещё долго был вынужден объясняться не только с родными, но и с теми, кто ведал распределением. Только опека знакомых помогла избежать неприятностей. В бытовой свистопляске всё, что случилось в Бобрах, стало казаться мне миражем, картиной из прекрасного и опасного сна. Главой какого-то читаного романа. Ведь так же, как брошенная девочка из имения князя, она бежала за моим вагоном, а я, привалившись к стеклу, не в силах был даже сделать прощального знака… Да, да, Серёжа, я помню те дни, словно минуло не пятнадцать лет, а всего одна долгая кошмарная ночь…

— Возьми мой красный берет.

— Но зачем? Ты к нему привыкла. Как же ты будешь ходить без берета?

— У меня есть шапка. Да, я не могу без берета, поэтому ты должен взять. Тогда мы встретимся непременно. Ведь нам друг без друга нельзя.

— Да, да! Я сделаю всё! Я вернусь. Или нет, лучше ты приедешь в Москву. Я устроюсь работать в школу, устрою тебя, а жильё мы найдём. У меня есть приятель, который уехал по распределению в Сибирь, комната осталась надолго.

— Мне всё равно. Мы одни на свете.

— Как пахнет твой красный берет! Бабушка пользовалась неистребимыми духами.

— Нет, нет, это другой запах.

— Какой?

— Я не знаю. Но при чём здесь духи?

— Прошу тебя, больше гуляй. Смотри, какой у Егорыча сад. Наверное, он станет приобщать тебя к живописи. Это отвлекает. И ешь, обязательно ешь! Я сразу напишу из Москвы, а если что-то срочное, передам через Веру Петровну. Она очень хороший человек. Думаю, за месяц всё устроится. И Серёжа Камсков хороший, надёжный парень. Кстати, Гончарова и Феодориди переживают.

— Я никого не хочу видеть.

— Это пройдёт. Вера Петровна обещала устроить твой перевод в другую школу. В том случае, если дело в Москве затянется. Немного поучишься…

— Я испортила тебе жизнь.

— Пустяки!

— Они ведь не понимают…

— Конечно, конечно! Главное, не тоскуй. И тоже мне напиши.

— Я… не умею. Лучше пошлю то письмо.

— Какое письмо?

— Тот глупый листок. Сочинение. Я запечатаю и пошлю. Коли мне будет плохо. Помнишь? Про самый счастливый день?

— Конечно.

— Если получишь письмо и не сможешь приехать, пошли мне берет. Значит, я уже не могу.

— Что за чёрные мысли! Я приеду по первому зову. Дай телеграмму!

— Нет, нет, только если письмо.

— Будет тебе. Я не знаю… Может быть, мне остаться?

— Нет, нет, ты должен уехать.

— Или поехать вместе?

— Не получится так. У меня здесь дом. И бабушка. И часовня в Барском саду.

— Ещё не сломали?

— Они же знают, что это нельзя.

— Хорошенький вид, склады, а рядом часовня.

Она обняла меня, прижалась. Ворох тонких длинных волос разметался, рассыпался тонкой пеленой и облёк нас обоих.

— Не исчезай, — сказала она.

— А ты не забывай здесь меня.

— Только б не помешали, — пробормотала она. — Все эти Гладышевы, капитаны…

— При чём здесь Гладышев?

— Не знаю, я их боюсь.

— Господи, какая ты странная…

— Куда ты денешь берет?

— В рамочку и на стену.

— Нет, правда?

— Я положу его под подушку и буду с ним засыпать.

— Да. Хорошо. Он будет навевать тебе сны.

— Вообще-то я сплю очень крепко.

— Нет, нет, он будет… А теперь иди, скоро поезд.

— Ты не пойдёшь провожать?

— Ты же знаешь, нельзя.

— Я простился со всеми, никто не придёт на вокзал.

— Я не хочу на вокзал. Обними меня крепче…

В этот момент суровая чёрная птица тяжело опустилась на ветку могучего вяза, росшего перед домом Егорыча. Она шевелилась грузно, устраиваясь поудобней, а потом застыла надолго, сверля нас недвижным радужным глазом…

Она всё же пришла. Но не на вокзал, а к тому разъезду, где поезд, долго и муторно толкаясь на стрелках, выбирал свой путь. А потом бежала рядом с окном в своём кургузом полудетском пальтишке, взмахивая рукой. А потом упала, споткнувшись. И снова бежала вдали. Даже кричала что-то. А я, я стоял, бессильно прижавшись к холодному немому стеклу…

И что же, Серёжа? Я позвонил или написал? Увы, мне долго нечего было сказать, а потом уже некому. Москва отрезвила. Я тщетно пытался устроиться на работу, что-то предпринять. Я медлил, тянул, а после страшных известий попал в полосу тяжкого душевного потрясенья. Возвращение к прежней работе, учительству было немыслимо. Жизнь пошла по другому пути. Я стал, как говорят, «пописывать». В газетах, журналах. О разном писал, по-разному выходило. И жизнь получалась то так, то эдак. Это теперь и не имеет значенья. Та яркая вспышка судьбы, которая озарила начало, больше не повторялась. Остальное свершалось уже в отражённом свете. Господи, почему я в первую же домашнюю ночь не положил берет под подушку? Я просто забыл. Потом закрутилось, замельтешило, берет так и остался лежать на полке в шкафу. Только спустя долгое время, когда чуть затянулась душевная рана, я извлёк его и застыл, поражённый молнией воспоминанья. И этим запахом, зачаровавшим навек благородный бархат. И этой тоской, вошедшей в меня тоже навек. С тех пор я всё вспоминаю и вспоминаю. Что это было? Павшая с неба звезда? Испытание, искушенье? Или стечение странностей жизни, сотворивших бесплотный мираж? Но с годами всё ярче, особенно по ночам, та молния раскалывала, разрывала жизнь, и я мучительно всею душой рвался в ту половину, которая уместилась в несколько месяцев, но на весах жития перевесила долгие годы.