Итак, они, кажется, знают. Но что? Что могут знать эти люди о нас? Если мы сами не знаем. Если то, что связало её и меня, та гармония, которую невозможно поверить ни алгеброй, ни даже теорией самого Эйнштейна. Но можно понять. Можно понять этих обсыпанных перхотью, запущенных или, напротив, ухоженных и облитых духами работников просвещения. Они живут в своём маленьком мире маленькими своими страстями, и всё, что выходит за рамки, кажется им непонятным и даже опасным. Не виноваты они. Ни Розалия, ни Наполеон, ни сластолюбивый Котик, ни равнодушная Лилечка. Виноваты мы, воспарившие над кипарисами. Но кипарисов в нашем городе нет.

Разговор с Верой Петровной.

— Я думаю, Коля, правды вы здесь не добьётесь. Я говорила со своим знакомым. Он тоже держится мнения, что лучше тихо уйти. Рагулькин способен на всё. Дело своё он сделал. Материал для комиссии о развале в школе готов, ваше присутствие будет только мешать.

— Но Ерсаков уходит!

— Какая разница? Придёт Рысаков. Да и надо ли вам оставаться?

— В этом деле замешан не только я.

— Я знаю. Мальчикам, что подрались, объявят по выговору, а девочке… что ж, ей даже лучше будет, если уйдёте.

— Но кто же её защитит?

— Коля, из вашей защиты и выросло дело. Если будете продолжать в том же духе, только усугубите всё. Вас уже обвиняют в пристрастии.

Она пытливо поглядела на меня.

— Коля, не играйте с огнём. Что бы там ни было…

— Ничего и нет, — перебил я.

— Да не ершитесь, ей-богу! Я не о том. Просто никто не поймёт. Девочка к вам привязалась, это естественно. Живёт одна, вы её поддержали. Но люди злы, у них одно на уме. Я не уверена, что вас не выслеживали. Словом, раздуть это дело сейчас проще пареной репы. Ославить её и вас. Если встанете в позу, если не напишете заявленья, так и будет, поверьте.

— Что же! — воскликнул я. — Вот так всё бросить, бежать?

— Ну заберите её с собой, — спокойно сказала Вера Петровна и взяла сигарету.

Молчанье.

— Не заберёте. Так не ломайте ей дальше жизнь. — Она глубоко затянулась. — Я уже тут советовалась. Наверное, всё же удастся перевести её в другую шкоду. Помогут. А пока… пока она может пожить хоть у меня. Разумеется, после вашего отъезда. Иначе чёрт знает что могут вообразить.

— Между прочим, ваша квартира не самое лояльное для наших чиновников место, — пробурчал я.

— Знаю, знаю, — рассмеялась она, — но другого-то нет. Одной ей сейчас нельзя.

— Сомневаюсь, чтоб она согласилась.

— Главное, не упорствуйте вы. Вам, Коля, надо немедленно раствориться. Пока не испортили трудовую книжку. И девочку не загубили.

Господи, неужели она права?

— Я права, права, милый Коля. Вы ещё молоды и не знаете, что вступать в борьбу с бездушной машиной бессмысленно. Лучше её обойти, обмануть, просочиться между шестерёнок. Хотите, дам вам почитать письма мужа из лагеря? Они многому меня научили. Надо оставаться честным для самого себя, но атаковать ветряные мельницы — это заведомое пораженье.

— А воспарить над кипарисами? — спросил я.

— Что?

— Это я так…

Вечером пришёл Поэт и сказал, похлопав меня по плечу:

— Лучшие стихи это те, что внутри нас. Ненаписанные стихи. Советую вам стихов никогда не писать.

Я и не собирался.

«Декабрь, декабрь подобрался. Хваткий месяц, зубастый. Приложи ухо к колодцу и слушай. Коли тиха вода, тёплой будет зима, а коль шуршит да бормочет, вторую шубу ищи, дров запасай побольше. В декабре день короток, а ночь без конца и всё ворует, ворует у света лучи…»

Это я в книге читал.

— Серёжа, ты, если нужно… сам понимаешь…

Он отвернул голову.

— Уезжаете?

— Уезжаю. Надеюсь, не навсегда. Буду искать правды в столице.

— Какой правды? — кривая усмешка.

— О родителях попытаюсь узнать. Ты адрес мой запиши.

— Ребята хотели вас видеть.

— Неужто и Маслов?

— И Маслов. Он до сих пор клянётся, что не хотел ничего плохого.

— Психологию этого человека ты сам распознал. А с Гончаровой и Феодориди я уже говорил. Девочки переживают. Жалко, что расстаёмся так быстро, я подружился с тобой.

— Да, жалко. А… как она?

— Ты заходил?

— Да. Но её не бывает дома.

— Серёжа, тебе я открою секрет. Ей сейчас тяжело, никого не хочется видеть. Но… дай слово, что это останется между нами.

— Обижаете, Николай Николаевич.

— В доме ей оставаться нельзя. Постоянно кто-то приходит. Была даже целая делегация во главе с Рагулькиным. Решили, что нужно на время укрыться. Вера Петровна Сабурова предложила свою квартиру. Но, согласись, это не лучшее место.

— Да уж…

— Нашлось, к счастью, другое. Неожиданнее, но надёжное. Я должен тебе сказать. На всякий случай…

— Я сам догадался.

— Да? Ну-ка, ну-ка…

— Николай Николаевич, я ведь говорил, что один её понимаю. Может, теперь и вы… На Засецком, у Репина?

Он угадал. Именно там, на окраине городка, в пятистенке школьного сторожа, именуемого запросто «Репин», и жила последние дни ученица девятого класса Арсеньева. Идею подсказал сам Егорыч. «Будем картошку варить, картины писать. Заживём! А там Бог поможет, всё утрясётся».

— Но ты туда пока не ходи. Егорыч передаст, что нужно.

— В школе могут запаниковать.

— Мы справку достали, на две недели. Вот она. Отдай в учебную часть.

— Что говорить?

— Скажи, что Леста ушла к знакомой старушке в деревню. А потом её переведут в другую школу.

— Я давно говорил.

— Тогда это было трудно. Сейчас помогут. Держи связь с Сабуровой, о тебе она знает. Я буду звонить из Москвы. Времена меняются, вернутся её родители, и всё устроится.

— Хорошо бы… — После некоторого молчанья: — Николай Николаевич, а что такое любовь?

— Хм… вопрос сложный. Иногда я думаю, что любовь — это вдохновенье чувств.

— Но вдохновенье проходит.

— И возвращается.

— А можно вечно любить?

— Не знаю, Серёжа.

— Я бы хотел любить вечно…

Над нами лужёное небо первых дней декабря. Померанец заката образовал над крышами неяркий цветок, отблеск его пал на лицо Сергея. Он посмотрел пытливо. В глубине его серых глаз проступило тепло, он застенчиво, чуть растерянно улыбнулся.

Это благородное лицо, этот глубокий пытливый взор я видел ещё один раз. В этом же городе, в таком же болезненном померанце уходящего дня.

Здесь царило полное запустенье и буйство вольной природы. Огромные тополя свивались с гигантской берёзой и многоствольной чёрной ольхой. Шатёр листвы казался непроницаем не только для света, но и для влаги. Внизу угрюмый кустарник, сцепившись ветвями, делал всё, чтобы каждый шаг сквозь него давался тяжким трудом. Птицы молчали, но тишина была гулкой, как в кафедральном соборе. Я огляделся. Это напоминало непроходимую буреломную чащу. Хлюпало под ногами, потрескивали, поскрипывали стволы. Я двинулся в одну сторону, но ветви, напрягшись, пружинисто оттолкнули. В другую, но поцарапал лицо и надорвал полу куртки. В оставленном городе я освоился настолько, что уже не прятался в брезентовый плащ Егорыча, не накрывался капюшоном и разгуливал вольно в своей одежде. Но мой визит в это место уже не походил на прогулку.

Пришлось нагнуться и подползти под ветки. Так я пробирался несколько метров, и тут мне неожиданно повезло. Огромное дерево, рухнувшее от старости, подмяло кусты и образовало длинный корявый мост, ведущий в самую чащобу. Я ступил на него и осторожно пошёл, раздвигая кусты, проскальзывая под низкими лапами цепких дерев. Слева и справа возникали остатки ржавых оград, поваленные плиты, разбитые изваяния. Неожиданный мост кончился, я сел на него, осмотрелся и увидел прямо перед собой то, ради чего пришёл. В обрамлении чёрно-зелёных, местами буреющих листьев смутно белел замызганный мрамор, а из овала, закреплённого в нём, через серую плёнку закостеневшей пыли дошёл до меня знакомый взор. Под овалом чёрные, местами потерявшие свою ясность буквы гласили: СЕРЁЖА КАМСКОВ. Чуть ниже даты. Ещё ниже, но уже совсем скрытая кустарником надпись: ДОРОГОМУ… СПОКОЙНО… НАВЕЧНО С НАМИ…