Эта хвалебная речь Анатолю Франсу буквально нашпигована ядовитыми формулировками, но ситуация дополнительно усугубляется тем, что в них нет никакой конкретики: Валери как будто специально показывает, что и не думал читать Франса, — это противоречило бы мнению о его книгах, которое Валери высказывает. Он не называет ни одного произведения Франса: нигде в тексте не появляется ни конкретных отсылок к ним, ни хотя бы аллюзий на какие-то из его книг.

Больше того, Валери умудряется ни разу не упомянуть даже имени того, чье кресло он собирается занять: когда ему нужно имя Франса, он пользуется перифразами и омонимами: «Само его появление стало возможным и понятным только во Франции, имя которой он носил»7.

То, что Валери не хочет даже притвориться, будто читал Франса, возможно, связано с главной претензией нового члена академии к своему предшественнику: сам Франс слишком много читал. Валери называет его «неудержимым читателем», что в его устах звучит как оскорбление. Да, Франс, в отличие от своего преемника, с головой ушел в книги:

«По правде сказать, господа, я не понимаю, как душа может не утратить смелости при одной только мысли о той огромной массе написанного, что уже накопилась в мире. Самое головокружительное, поражающее зрелище на свете — это золотящиеся панцирями книжных корешков стены библиотеки; и как мучительно видеть эти стопки книг, парапеты философских трудов, которые выстраиваются на набережной, эти мильоны томов и брошюр, скопившихся на берегах Сены, будто обломки после интеллектуального кораблекрушения, выброшенные потоком времени, которое освобождается от нас, очищается от наших мыслей».

Именно избыток чтения, по мнению Валери, лишил Франса оригинальности. А ведь это, как он считает, главная опасность для писателя, которую таит в себе чтение, — оно ставит его в зависимость от других:

«Ваш ученый и проницательный собрат, господа, не испытывал подобного ужаса перед многочисленностью книг. Голова у него была устроена надежнее.

Ему не приходилось читать мало, чтобы защититься от разочарования и головокружения, связанного с большими числами. Он-то не чувствовал себя подавленным, напротив, его вдохновляли эти сокровища, источник многих его знаний, прекрасная пища для творчества и планов.

И мы тоже пытались с наивным усердием и настойчивостью быть в курсе как можно большего количества вещей и не закрывать глаза на свои знания. Но как это сделать? Как это ему удавалось? Нет ничего новее, чем сама необходимость быть совершенно новым, которую вменяют в обязанность писателям».

Один из ключей к прочтению всей речи Валери — это его характеристика писательского подхода, противоположного тому, который выбрал Франс, — «закрывать глаза на свои знания». Культура таит в себе угрозу завязнуть в чужих книгах, а этого риска необходимо избежать, чтобы создать свои собственные произведения. Короче, Франс, который не смог найти свой особый путь, — живой пример вреда, наносимого чтением, и теперь понятно, почему Валери опасается не только цитировать или упоминать его книги, но даже и называть его имя, как будто единственное упоминание могло бы затянуть его в похожий процесс потери самого себя.

• • •

Проблема в том, что эти два текста, отдающие «дань уважения» Прусту и Анатолю Франсу, бросают тень на все статьи, которые Валери посвятил другим писателям: из-за них при чтении остальных его критических работ невольно задаешься вопросом, читал ли он разбираемых авторов? Просмотрел ли хотя бы мельком? С того момента, как Валери признал, что читает мало, но это не мешает ему высказывать свое мнение о книгах, любое его критическое замечание, даже самое невинное, воспринимаешь с подозрением.

Его статья, посвященная еще одному выдающемуся человеку первой половины века, Анри Бергсону, не помогает рассеять эти сомнения. Работа называется «Рассуждение о Бергсоне»: это выступление Валери во Французской академии в январе 1941 года по случаю смерти философа. Начинается она, как положено, сообщением о кончине Бергсона и похоронах, а дальше довольно картонным языком перечисляются его достоинства:

«Он был гордостью нашего Цеха. И не важно, прониклись мы его метафизикой или нет, следили ли за теми глубокими исследованиями, которым он посвятил всю жизнь, за ходом его творческой мысли, которая становилась все более смелой и свободной, — все равно он был для нас самым достойным образцом наивысших интеллектуальных достижений».

После такого начала ожидаешь, что эти похвалы будут как-то конкретизированы и что Валери — а почему бы нет? — расскажет о своем отношении к взглядам Бергсона. Но читатель, настроившийся на такое продолжение, быстро разочаруется, потому что уже следующий абзац начинается с классической формулировки, которая обычно сопровождает отзывы о непрочитанных книгах:

«Я не буду говорить о его философских взглядах. Сейчас не самый подходящий момент, чтобы вдаваться в детальный разбор, который потребует глубокого анализа и может быть осуществлен только в ярких лучах многодневной работы и при полной интеллектуальной сконцентрированности».

Возникает опасение, что отказ Валери говорить о философии Бергсона — не риторическая фигура, а утверждение, которое следует понимать буквально. И дальнейшее не слишком убеждает нас в том, что Валери знаком с его идеями:

«Древние как мир и соответственно очень сложные темы, которыми занимался г-н Бергсон — время, человеческая память, и в особенности, эволюция жизни, — получили благодаря ему новое развитие, и состояние философской мысли во Франции удивительным образом изменилось по сравнению с тем, каким оно было пятьдесят лет назад».

То, что Бергсона интересовали проблемы времени и памяти — а какого философа они не интересуют? — с трудом может сойти за характеристику его идей, даже весьма лаконичную, — этого, мягко говоря, недостаточно, чтобы объяснить, в чем состояла их новизна. И если не считать нескольких строк, в которых речь идет о несогласии Бергсона с Кантом, весь остальной текст настолько обобщен, что сказанное подходит и к Бергсону, и ко многим другим авторам, которых тоже вполне можно было бы описать при помощи таких хвалебных общепринятых формул:

«Высочайшая, чистейшая и безупречнейшая фигура — человек мыслящий, возможно, один из последних людей, которые полностью, глубочайшим образом и с безупречными результатами погружались в мыслительный процесс, — в ту эпоху, когда в мире думают все меньше и меньше и от человеческой цивилизации, кажется, вот-вот останутся лишь воспоминания, руины ее былых достижений в разных областях да плоды свободной и всеобъемлющей человеческой мысли, и все это при том, что опасности, нищета и лишения не способствуют интересу к философии, отвращают людей от метафизических построений, так что Бергсон, кажется, принадлежит прошлому веку, а его имя — возможно, последнее великое имя в истории европейской мысли».

Как видите, Валери не может удержаться от неприятной нотки: возвышенная характеристика «последнее великое имя в истории европейской мысли» не сглаживает жесткости предыдущей оценки — фразы, где Бергсон любезно отсылается в «прошлый век». Зная любовь Валери к чтению и книгам, опасаешься, что он отправил этого философа в прошлый век и причислил его философские идеи к устаревшим просто ради того, чтобы не утруждать себя изучением его трудов...

• • •

В подобной критике без автора и текста нет ничего абсурдного. Валери обосновывает ее собственной аргументированной теорией литературы, и одно из главных положений этой теории таково: не только автором заниматься не нужно, но и самим произведением тоже не стоит.

То, что Валери не нужно произведение, о котором он пишет, вероятно, связано с его видением литературы в целом — вслед за Аристотелем и другими он называет его «поэтикой». На самом деле Валери стремится прежде всего выявить основные законы литературы. Поэтому и польза от каждого отдельного текста представляется ему сомнительной: текст этот, конечно, может служить единичным примером в формировании его поэтики, но в то же время отдельный текст — это предмет, от которого нужно дистанцироваться, чтобы перед тобой открылась общая панорама.