В этих беседах немаловажную роль играет то, что думаем и говорим мы сами. Потому что наши собственные высказывания о книгах отделяют и защищают нас от них — ровно так же, как и высказывания других. С того момента, как мы принимаемся читать книгу, а то и раньше, мы начинаем и рассуждать о ней, сперва сами с собой, потом — с другими, и как раз с этими нашими словами и мнениями мы потом и остаемся, отстраняясь все дальше от реальных книг, которые уже навсегда переходят в область гипотетического.

• • •

У Эко даже более явно, чем у Валери, книга напоминает некий случайный предмет, о котором мы высказываем неопределенные мнения, расплывчатая сущность, с которой сплетаются наши фантазии и наши иллюзии. А второй том Аристотеля, сочинение, которого не найдешь и в бесконечной вселенской библиотеке, — как и большинство книг, о которых мы рассуждаем в течение нашей жизни, не важно даже, прочли мы их или нет, — это выстроенные нами сущности, далекие прообразы которых исчезают за нашими словами и словами других, и нет никакой надежды, что когда-нибудь мы сможем вступить с ними в контакт, даже если будем готовы пожертвовать ради этого жизнью.

Глава IV. Книги, содержание которых мы забыли

В ней мы вместе с Монтенем хотим понять, может ли книга, которую мы прочли, но совершенно забыли, о чем она, и даже забыли, что мы ее вообще читали, считаться книгой прочитанной.

Пока у нас получилось, что нет большой разницы между книгой «прочитанной» (если такое понятие вообще имеет смысл) — и книгой пролистанной. Валери убедительно показал, что можно пролистать произведение и смело рассуждать о нем, а Вильгельм Баскервильский — что можно комментировать книгу, которой никогда не открывал. Так что даже самое серьезное и вдумчивое прочтение может сравниваться с обзором и постепенно сводится к пролистыванию. Чтобы осознать это, достаточно добавить к акту прочтения книги одно измерение, которое упускают из виду многие теоретики, — это время. Ведь чтение — это не только наше внедрение в текст или приобретение знания. Оно также с самого начала подвержено непреодолимому воздействию забвения.

В то самое время, пока я читаю, я начинаю забывать то, что прочел, и процесс этот неизбежен, он длится и достигает когда-нибудь такой точки, где все выглядит, как будто я никогда и не читал этой книги, и там меня можно приравнять к тому, кто ее не прочел, — и ведь я в самом деле мог ее не читать, будь я более дальновидным. Формула «я прочел книгу» представляет собой, следовательно, стилистическую фигуру под названием «метонимия» — перенос значения с части на целое. Строго говоря, мы можем утверждать только, что прочли некоторую часть книги, большую или меньшую, и даже этой части суждено рано или поздно быть забытой. Так обстоит дело не только с книгами: о самих себе и о других людях у нас тоже сохраняются лишь приблизительные воспоминания, которые мы переиначиваем в зависимости от текущих обстоятельств нашей жизни.

• • •

Ни один читатель, будь он хоть самым великим человеком, не может утверждать, что его не касается этот процесс забвения. Так, например, Монтень, который у многих ассоциируется с культурным багажом древности и ее библиотеками, тем не менее легко и с таким простодушием, что оно напоминает нам процитированные откровения Валери, признается, что он — читатель забывчивый.

Вообще говоря, в «Опытах» (КП и КС ++) он весьма часто говорит о плохой памяти, хотя это и не самая знаменитая тема его сочинения. Монтень без конца жалуется на свою память и на те неудобства, которые с этим связаны. Например, он рассказывает, что каждый раз, как он направляется в свою библиотеку, чтобы навести какую-нибудь справку или сделать выписку, он по пути забывает, за чем отправился. Монтень рассказывает также, что, когда выступает с речью, ему приходится быть кратким, чтобы не потерять нить повествования. А поскольку ему трудно запомнить имена своих собственных слуг, то приходится называть их либо по занимаемой должности, либо по месту, откуда они родом.

Дела обстоят скверно — Монтень буквально рискует потерять самого себя: временами он боится забыть собственное имя и прикидывает, сможет ли он поддерживать сносное существование, если с ним произойдет такая неприятность, вполне логичная на фоне остальных выходок его памяти.

Слабая память, конечно, проявляется и в отношении прочитанных книг, в чем философ и признается без околичностей в начале главы «О книгах»:

«Если я и могу иной раз кое-что усвоить, то уже совершенно не способен запомнить прочно»14.

Память о прочитанном стирается последовательно и неуклонно, и это касается всех составляющих книги: и автора, и текста, — все подробности исчезают из памяти одна за другой, так же быстро, как они туда попадают:

«Я листаю книги, но вовсе не изучаю их; если что и остается в моей голове, то я больше уже не помню, что это чужое; и единственная польза, извлекаемая моим умом из таких занятий, это мысли и рассуждения, которые он при этом впитывает. Что же касается автора, места, слов и всего прочего, то все это я сразу же забываю».

Впрочем, стирание из памяти — просто обратная сторона впитывания нового: именно потому, что Монтень вбирает в себя прочитанное, он и торопится об этом забыть, как будто книга — лишь сосуд для передачи ничейной мудрости, и, как только ее задача выполнена и сообщение, которое было в ней заключено, попало по назначению, ей ничего не остается, как только исчезнуть. Но хотя у забывчивости есть и положительные стороны, это не помогает решить все связанные с нею проблемы, в особенности психологические, и не уменьшает стресса, вызванного ежедневной необходимостью говорить с другими людьми, при том, что ничего не удается удержать в голове.

• • •

Очевидно, подобные трудности знакомы каждому, и каждая прочитанная книга порождает в нас лишь хрупкое и недолговечное знание. Но у Монтеня случай особый: память подводит его настолько, что он вообще не в состоянии вспомнить, читал ли он ту или иную книгу:

«Чтобы помочь делу с моей плохой памятью, которая так изменяла мне, что мне приходилось не раз брать в руки как совершенно новые и неизвестные мне книги, которые несколько лет тому назад я тщательно читал и испещрил своими замечаниями, я с недавнего времени завел себе привычку отмечать в конце всякой книги (я имею в виду книги, которые я хочу прочитывать только один раз) дату, когда я закончил ее читать, и в общих чертах суждение, которое я о ней вынес, чтобы иметь возможность на основании этого, по крайней мере, припомнить общее представление, которое я составил себе о данном авторе, читая его».

Проблемы с памятью оказываются в этом случае более серьезными, потому что забывчивость распространяется не только на саму книгу, но и на собственное прочтение. Стирается уже не один лишь предмет, расплывчатые контуры которого могли бы все же отпечататься в воспоминаниях, но и сам акт чтения, как будто стирание стало более агрессивным и уничтожает все, связанное с этой книгой. И поэтому задаешься вопросом, а может ли факт прочтения, который полностью забыт самим читателем, все же считаться прочтением?

Забавно видеть, что Монтень с довольно большой точностью припоминает особенности некоторых книг, которые ему не понравились (например, он различает разные типы текстов у Цицерона или разные книги «Энеиды» — КС ++), — кажется, что именно этим текстам, может быть, потому, что они задели его больше других, удалось отпечататься в его памяти. Фактор эмоций оказывается определяющим в процессе подмены гипотетической реальной книги — книгой-ширмой.

Поскольку Монтеню не удается запоминать прочитанное, он решает эту проблему с помощью хитрой системы пометок в конце книги. Их задача — потом, когда забывчивость возьмет свое, напомнить его мнение об авторе и о самой книге, возникшее во время чтения. Можно предположить, что они нужны ему также затем, чтобы убедиться, что он действительно прочел эти книги, раз в них есть пометки, — они словно зарубки, отмечающие его путь, которым суждено сохраниться в дни грядущей амнезии.