— Такие заявления попахивают космополитизмом, — наконец, не выдержав, пробасил он недовольно, — и я бы не советовал вам…
— Нет, почему же, это мое твердое убеждение, — все еще не замечая настроения Борщева, сказал Константин Прокопьевич и продолжал: — Вы знаете, Грея Уолтера, например, сейчас интересует энцефалография — изучение мозговых волн «альфа-ритм», и он разработал для этого математический аппарат, демонстрировал свои автоматы «черепахи». В движении они не сталкивались, при выработке аккумуляторных батерей сами заправлялись, «глотали» электричество у мест кормления.
Мы единодушно пришли к выводу, что, при всей своей строгости, математика не должна отказываться от эксперимента, аналогий, метода индукции. Мудрый превратит случай в удачу…
В кабинете заведующего кафедрой набилось много народа. Костромин продолжал:
— Не было ощущения ограниченности, культа «чистой математики»… Пульсировал глобус… В воздухе витали идеи по теории прогнозирования, информации, колебаний… Пробивалась мысль, что нервная система человека — аналог цифровой вычислительной машины… Чувствовалось, как решительно прокладывает себе путь телевизор. Из заповедных тайников науки выплыло греческое слово «кибернетика» — штурман, рулевой. Отец этой науки об управлении — Норберт Винер…
Вот здесь-то и взорвался Борщев. Он побагровел, величественно поднялся с кресла, распахнул пиджак. Грива его словно вздыбилась.
— Нашли отца родного! Ну-с, коллеги, на этом кончим наш симпозиум. А вы, товарищ Костромин, задержитесь.
Внутренне Борщев ликовал. Наконец-то этот умник, политический недоросль, сам себя разоблачил, безоглядно полез в удавку.
— Неужели вы не понимаете, что раболепно проповедуете идеи буржуазных апостолов? И делаете это в присутствии стольких людей! — зловеще-тихо сказал Борщев, когда они остались вдвоем. — Ваша кибернетика осуждена, как реакционная лженаука, как форма современного механицизма, которая отожествляет работу электронных машин с работой головного мозга.
— Это не так, — возразил Костромин, — ничего похожего.
— Ну, знаете, вы переходите все границы, — развел руками Борщев. — Вы уже не первый раз противопоставляете свои взгляды общепринятым. Не так давно, например, вы заявляли о подсознательности некоторых открытий. Разве это не идеализм чистейшей воды? У мысли, ума есть свои четкие законы. А пресловутый интуиционизм — это, по сути, отрицание творческих возможностей народа.
— Я вовсе не сторонник интуиционизма, — пожал плечами Костромин, — сознательной работе, глубокой подготовке я отдаю примат. Но думаю, что есть еще и неосознанные идеи, которые тоже играют роль в научном процессе.
Это было сказано с мягкой непримиримостью.
— Черная магия! — безаппеляционно отрезал Борщев. — В нашей науке не может быть места для подобного идеализма.
— Думаю, вы слишком скоропалительно судите, — не согласился Константин Прокопьевич. — В «Философских тетрадях» Ленина я недавно прочел, что творческое продолжение Маркса должно состоять в диалектической обработке всей истории человеческой мысли, науки и техники.
— Читать — еще не значит правильно понимать, — нахмурясь, бросил Борщев, — плохо вы Ленина читаете, если сейчас распространяете взгляды буржуазных «светил»!
— Почему именно буржуазных? — Костромин невольно начинал горячиться. — Такие взгляды высказывал еще перед войной академик Колмогоров. Что же касается контактов с прогрессивными представителями зарубежной науки, то они нам необходимы. Есть области, где мы пока очень отстаем…
— Гнусный вымысел! — резко оборвал его завкафедрой. — И я не могу позволить сбивать нашу науку с завоеванных позиций. Надеюсь, вы не откажетесь подтвердить на ближайшем ученом совете высказанные здесь оценки?
— Несомненно. И даже мотивирую…
— Прекрасно, прекрасно, — словно бы даже радуясь, потер руки Борщев и сделал многозначительную паузу. — А ведь если я вынесу вопрос на ученый совет, там наверняка возбудят ходатайство перед ВАКом о лишении вас звания доктора. Вы отдаете себе в этом отчет?
«Ах, так вот оно что! Вот к чему ты все это клонил!» — с острой неприязнью посмотрел на него Костромин. Обычно Константин Прокопьевич уходил от столкновений с Борщевым. Даже во время боя итальянских петухов их выбирают по весу, а Борщев легковесен. Но смиренно сносить подобные угрозы Константин Прокопьевич не мог.
— А вы отдаете себе отчет, — гневно сказал он, и скулы у него отвердели, — как на этом же ученом совете будете выглядеть вы, объясняя, почему только что подписали мне совсем иную характеристику для поездки во Францию?
Борщев перестал улыбаться. Да, этого он не учел. И подобный поворот разговора на совете допустить нельзя.
— Ну, хорошо, — уже примирительно произнес Борщев, — не будем доводить дело до крайности. Но, согласитесь, при такой разности взглядов нам трудно и даже невозможно вместе работать на одной кафедре. Вам лучше подать заявление и по-хорошему уйти.
— Считайте, что такое заявление я уже подал, — поднялся Костромин.
Еще в конце войны его приглашали на работу в ленинградский институт имени Герцена, да, кроме того, в Ленинграде жил и его родной брат, архитектор.
— Хорошо, что хоть в этом мы пришли к единому мнению, — удовлетворенно сказал Борщев.
Уже дома Константин Прокопьевич спохватился: «А Максим Иванович?» Но здесь же сказал себе: «Он достаточно самостоятелен… Я буду продолжать ему помогать».
Костромин вспомнил, как недавно во время прогулки Максим Иванович сказал, видно, чувствуя неловкость за это откровение:
— Константин Прокопьевич, единственное, что мне не нравится в вашем характере, так это смиренное толстовство. Надо уметь давать сдачу, иначе вашу интеллигентность беспардонные люди примут за слабость.
«Вот и дал сдачу», — горько усмехнулся Костромин, но все же решил, что правильно поступил. В конце концов, сколько можно терпеть, когда испытывают твою сдержанность.
Рассказав Васильцову о последнем разговоре с Борщевым, Костромин шутливо закончил:
— Последовал вашему совету — отказался от смирения.
…Перед отъездом Костромин попрощался в институте с коллегами, с маленькой приветливой вахтершей Дарьей Ивановной, поцеловал руку обаятельной заведующей библиотекой Ие Савельевне, в келье под лестницей вестибюля отдал случайный долг за стрижку разговорчивому парикмахеру — своему тезке.
Потом, прямой, юношески стройный, медленно, словно все запоминая и унося с собой, прошел слабо освещенным коридором. На секунду замедлил шаг у поглядевшего на него с недоумением пышноволосого, с раздвоенным подбородком, Ньютона. Мысленно сказал ему иронично: «Увы, сэр, бывают и такие „Начала“. Не судите меня строго. Хотя вам это не нравится, гипотезы я все же измышляю».
И вышел из института.
…С годами обидчивость в человеке, как правило, усиливается, но Костромину и в нынешнем возрасте она не была свойственна. Гордость его могла быть уязвлена, особенно если, как он говорил, на него «напяливали дурацкий колпак». Но даже в таких случаях он не разрешал себе стать на одну ступеньку с мелкодушным обидчиком. Возможно, думал Костромин, у Борщева своя правда, и он ее искренне, но, как недалекий человек, защищает средствами, доступными его совести. Костромин твердо верил, что истину навсегда очернить нельзя.
…На вокзале, уже в тамбуре, неловко обняв своего учителя, Максим сказал с надеждой:
— Я не прощаюсь.
— И правильно делаете… До свидания. Поверьте, я не мог иначе. В одном профессор Борщев безусловно прав: работать дальше под его началом для меня совершенно невозможно.
— Мне будет очень не хватать вас, — сказал Максим.
— Я продолжу помощь…
— Да я не об этом.
Вскоре после отъезда Константина Прокопьевича Борщев вызвал к себе в кабинет Васильцова. Над столом у него висел портрет седобородого академика Чебышева.
Предложив сесть, Борщев мягко сказал: