Изменить стиль страницы

— Што посумерничать не выйдешь? — остановилась у распахнутых створок окна соседка.

— Ох, Сергеевна, некогда мне, поди, сегодня сумерничать-то!

— Никак письмо получила? — увидела Сергеевна конверт на столе. — Да не ото всех ли разом — аж в лице переменилась, прыгаешь?

— От Федора.

— Так не выйдешь?

— Да нет уж, Сергеевна…

— Отписывать станешь?

— Отписывать…

— Ну-ну, кланяйся Федору-то…

И ведь уж пошла было, нет, вернулась, не утерпела, брякнула:

— Чем писать, приехал бы да помог матери! Так и пропиши! Мол, неча уж Лариски-то бояться! Укатали сивку круты горки! Не страшна боле! Мол, пристроилась с суразенком своим!

Неровная была старуха Сергеевна. В деревне не шибко-то с ней якшались: кого хошь при случае отбреет. Одна Даниловна и уживалась с ней. А и то пообиделась на соседку, аж молоко сплеснула, как кринку на залавок ставила:

— Знаешь ведь, работа у него такая — горячая! А летом-то и вовсе не вырваться! Уходют которые летом-то из цеху, не выносят. Все на их, на основных-то рабочих, и держится! Пошто ты эдак-то, Сергеевна?

— По то! — не унималась подружка. — У них ни летом, ни зимой для матерей время нету, у окаянных!

И все же не потушила радости в душе Даниловны соседка. «Отписывать» детям было ее главным и любимым делом.

Достала три листа хорошей, лощеной бумаги, три конверта на скатерти разложила. В шкапчике деревянную крашеную ручку нашла с пером номер восемьдесят шесть. Капнула из самовара в непроливашку. Уж потом за столом устроилась поудобнее. Писала не торопясь, шевелила губами от напряжения. Иногда отрывалась от листка, всматривалась во что-то, одной ей ведомое. И то посмеется, то всплакнет, пока пишет. Не одна она в эти минуты, не одна. К радости мутью примешивалась поднятая со дна души горечь. «Эх, Лариса, Лариса!»

Только подумала, а она и легка на помине:

— Здравствуйте, мама!

— Ну, здравствуй, уж, — поджала было Даниловна губы, да не смогла неприступность-то свою перед ней показывать — любила, за дочь почитала. Сумела Лариса с первого дня улестить ее чем-то, все мама да мама. Выросла-то в детдоме. И ведь уж какая виноватая перед ней, перед Федором, а нет у Даниловны сердца к бывшей снохе. Не надивятся в деревне: мать с дочерью иные так не живут, как бывшая свекровь с бывшей невесткой.

Как случилась вся эта катавасия, Лариса учиться кинулась. Она в город, Федор в другой. От себя спасались. Потом-то, попозже, Лариса назад прикатила, на заочное перевелась. Как придет, бывало, время на экзамены ей ехать, она Мишутку-то к Даниловне. А тот — баба Таня да баба Таня. Как людям не дивиться: суразенка к бывшей свекрови подкидывает, а та и принимает его, будто внучонка!

…Даниловна отложила письмо, телевизор включила.

— С работы, ли чо ли? — спросила гостью: усталая та была, мокрое платье облепило колени.

— Да корова у Прудниковых в овсы ушла, объелась, еле отходили.

Ветврачом работала Лариса. Хорошо управлялась. По всей округе одна такая. Нет-нет да увезут куда-нибудь в другой колхоз делу помочь. Толковая, да бог счастья не дал.

— А Мишутка с кем же?

— С отцом на покос выпросился, сенаж у озера закладывают…

«С отцом», — подумала Даниловна, а вслух и скажи:

— Што не родишь Алешке сына, обидно ему, поди, с чужим-то?

Сказала и опомнилась: «Что я ляпнула-то? Как Сергеевна, стала, господи прости…»

Лариса обиды не выказала, только глаза сузились до щелочек.

«Ведь уже не молода, вон седина стала пробиваться, а красива же ты у нас, Лариса», — подумала горделиво Даниловна.

— Чаю, может, попьешь? — спросила, будто и не произошло ничего.

— А печенюшки есть?

«Печенюшки»… Вот за эти печенюшки, знать-то, и любила ее Даниловна: уж как умела поесть ее стряпню Лариса, без отца-матери выросшая! И посейчас нет-нет да и прибежит за всяко-просто, попросит: «Мама, печенюшек ваших захотела, нет ли? С молочком бы…»

Сегодня-то, понимает Даниловна, не до печенюшек Ларисе: Ефремыч, язви его, сболтнул, верно: мол, письмо Даниловне от Федьши принес.

Лариса отхлебывала маленькими глоточками чай, ела пирожки с луком, спрашивала:

— Девчата пишут?

— Да пишут помаленьку…

— Катя замуж не вышла?

— Нет, вроде…

— Приехать не собираются?

— Жду, да не знаю, дождусь, нет…

— А вы все косите?

— Сшибаю помаленьку, пока вёдро…

Помолчали.

— Мама, — насмелилась наконец Лариса, отодвинула чашку. — А Федя что пишет? — и аж в лице переменилась вся. Прислонилась головой к оконному косяку, слезы в два-то ручья. А ведь не плакивала раньше, хоть, говорят, палкой бей. Гордая была, крепкая. Да, правду, видно, сказала Сергеевна, обкатала ее жизнь…

Лариса взяла себя в руки, посмотрела в окно на темную зелень ограды, на белую дорогу за ней, дерзко пообещала:

— Никуда он от меня не денется! Только бы приехал! А то возьму да сама туда поеду!

— Не борони, Лариса! — строго одернула ее Даниловна. — У тебя семья, у него семья… Одному жизнь покалечила, теперь Алешке…

— Не люблю его, мама, — опустила голову Лариса. — Что Алешка? Так… прилипышок…

— Не о любви уж бы тебе думать-то, об сыне, об Мишутке. Ведь Алешка настоящим отцом ему стал…

— А привета мне Федя не шлет?

— Опять за свое!

— Ну ладно, мама, спасибо, пойду я, — в сенях приостановилась, попросила жалобно. — А от меня передайте, мама…

— Не роняй себя, Лариса, не надо…

— Мама, жизнь проходит! Одна ведь она, жизнь-то!

— Ох-хо-хо-хо! — вздыхала Даниловна в своей широкой кровати. Поскрипывала та под ней. «Расшатываться стала. Ну да немудрено! Вместе с домом и кровать эту ладил еще прадед. Века два уж, поди, ей, матушке. Все стареет. И у всякой вещи одна жизнь. Подольше, правда, чем у человека, а одна. Наново не родится никто и ништо…» Понимала Даниловна по-бабьи-то Ларису, жалела. Конь о четырех ногах и тот спотыкается. А с ее-то норовом нисколько не удивительно. Смела была, бойка. А Федор во флоте служил, срок немаленький, вот и вспыхнула, как спичка. Не простил Федор. А ведь могла тогда Лариса ничего не сказать ему. Никто бы и не узнал греха ее. Даниловна Мишутку за своего родимого внучонка почитала бы. Нет! Она в первый же день приезда мужа — бух! Так, мол, и так: не верна тебе! Ребенок будет от другого, а люблю тебя. Не простишь — уеду!

Ох, не хочет вспоминать Даниловна тех времен! Девчонки в слезы — любили невестку.

И ведь укатила на другой же день. Даниловна втайне от Федора ездила в город, откуда тот студентик, полюбовник-то ее, был. На уборочную, обычное дело, наезжали студенты-то.

Разыскала его, а он и знать ничего не знал про зазнобу свою. Испугался. Успокоила его Даниловна: рук, мол, на себя не наложит, не таковская! Навелила ему узелок с печенюшками да ни с чем и вернулась домой. Только и успокоилась, как письмо от нее получила: «Мама, родная моя, — так и написала, варначка, — мама, родная моя, одна вы у меня на всем белом свете…» Ну, и про Мишутку написала, и про то, что учиться пошла, а работать в ясли устроилась, чтобы, значит, дите при себе было. А года через два вернулась-таки. Ветврачом приняли. Доучиваться-то уж отсюда ездила. Она вернулась, а Федор нет. Да с той поры и не бывал дома. Даниловна ездила, и не однажды, пока он в общежитии ютился. А с тех пор, как женился, не бывала. Дорога уж больно туда неловенькая: сперва до станции добраться надо, потом на поезде, потом опять на автобусе. Пока сердце терпит, нечего старые кости трясти… Кто его знает, как судить? Виновата, конечно, виновата Лариса. И себя всю до ниточки обобрала, и ее, Даниловну, осиротила: думала доживать с сыном, под родной крышей. А только кто сам не побывает в таком переплете, тот других понимать не научится. Даниловна побывала. Уж как любила своего Андрея, а прошло время, другой приглянулся. На квартире стоял, уполномоченным прислали в уборочную. Тоже семью в войну потерял, израненный весь. А уж до чего хороший был человек! Все на улыбочке. За то и приглянулся, что на Андрея нашибал, не обличьем — характером, обхождением. А уж Катюшку как любил! И она с колен его не сползала. Кто знает, что бы дальше было, если бы Федор с Валентиной его приняли. А они уж как взъерошились! Поняла в те поры Даниловна: потеряет детей, если примет Василия. До себя ли тут? Забылся…