Подушки, одеяла, одежда были разбросаны, кровати смяты, души выпотрошены.

Не говоря ни слова, Несса продвинулась, опять боком, опять пригнувшись, в отведенный ей угол. Собрала свои, тоже раскинутые по полу вещи, и прилегла, стараясь ни на кого не смотреть.

— Это ты вызвала «копов»? — как-то вяло, как будто даже нехотя (уже утих зуд озлобления, но и пустота была невыносима) обратила к ней ничего не выражающие, опухшие глаза молодая, желтая, худая женщина, которую, показалось Нессе, она видела впервые.

— Оставь ее, — отозвалась другая, постарше, — ее здесь и в помине не было, а охранники все равно прибегали. Робин орет — в преисподней слышно...

Несса посмотрела с благодарностью на свою заступницу. Не знавшая физического насилия, она боялась его, особенно боялась драк между женщинами, которые считала противоестественными, до ужаса противоречащими самой женской сущности.

Часа через два вернулись Робин и Анжелика. Лица у них были менее яростными, но более багровыми. На этот раз они отделались внушением со стороны полиции. На будущее им пригрозили арестом.

В ту ночь Робин не пялилась на Ванессу: видимо, полный событиями день, сильно утомил ее. Она почти сразу уснула, и Несса могла лежать в темноте и думать о своем — о том, что произошло в церкви, о пережитом потрясении, которое переходило теперь в ее сознании в совершенно иную духовную реальность, высшую сферу бытия, где ежеминутность и вечность, земная и потусторонняя жизни слиты в одно, нечеловеческое время.

Внутренним, непревзойденным осведомлением Несса знала отныне, что душа дочери ее жива. Не знала — где она, что с ней, находится ли в блаженстве или в мучениях — но была уверена, как ни в чем другом прежде не была уверена, что в некоем непостижимом мире дышит ни разу не обнятая, ни разу не поцелованная, ни разу не накормленная, ни разу не увидевшая мать, ее кровинушка.

* * *

Робин не скрывала своих чувств к Ванессе, грубо комментировала каждое ее появление, провоцировала, цеплялась, отпускала колкости. Несса отмалчивалась, хотя иногда подумывала все же выселиться из ночлежки. Выйти одним утром и затеряться в лабиринтах города. Но наступала зима, и уже по-настоящему было холодно. Влажный, напористый ветер распахивал плащи, сносил шапки, раздувал лица до кумачовой синевы, развеивал веером волосы модниц, не признающих головных уборов ни при каких погодных условиях; солнце не грело, а только висело высоко и неподвижно и наблюдало за подсолнечной тварью бесстрастно — то-то вам без меня... В такое время года бездомному можно укрыться только в туннелях метро или в «кошачьей норе» под мостом. Но рассказы Тимофея раз и навсегда отбили охоту оказаться в тех, совсем неотдаленных от наземной роскоши рукотворного чуда — Манхэттена, местах. К тому же, до желаемой суммы зелененьких оставалось не так далеко. За последние недели Нессе удалось неплохо подработать, и теперь в сберегательном банке повидавшей виды сумочки (с которой, кстати говоря, она не расставалась и по ночам), насчитывалось шестьсот долларов. Именно по этой причине приходилось терпеть и придирки Робин, и необъяснимую ее ненависть, и многое другое, с чем неизбежно связано пребывание в подобных учреждениях.

Наступил День Благодарения.

Жирные индюшки — символ всеобщей национальной благодарности, раскормленные гормонами до размеров овечек, стройными рядами лежали на прилавках супермаркетов и магазинов деликатесов. В некоторых малоимущих районах продавались почти за бесценок прямо с лотков, выставленных на улице. Надо отдать должное Нью-Йорку — здесь никто и никогда не умрет с голоду. Ни в праздники, ни в будни.

В ночлежке ужин тоже был щедрым и разнообразным. Постояльцы пировали. Разговаривали громко, переходя на крик. Каждый хотел быть услышанным, опознанным, признанным, хотя бы даже на несколько часов. Тот, кто не признан другими, того, вроде бы и нет на свете. Несса не стала ничего есть и, выпив горячего чаю, пошла наверх. Ей хотелось побыть хоть недолго одной, полежать в своем углу в относительной тишине и обдумать важную мысль. Мысль эта появилась у нее несколько недель назад и постепенно переросла в неодолимую идею, почти потребность. Поняв, что откладывать эту потребность больше нет сил, она начала готовиться. Впервые в своей жизни ей хотелось исповедаться не мысленно, а вслух, не себе — а священнику. Произнести свои грехи. Назвать их именами, какими бы страшными и непроизносимыми они ни казались.

Внутренняя работа проходила в ней трудно, доводя порой до изнеможения, но чаще вселяя какую-то необычайную уверенность. Не ту уверенность, что сродни болезненному, нервозному самолюбию, а новое состояние тихой, ровной правоты, как будто сложная задача жизни со множеством неизвестных начала мало-помалу открываться. Та исконная формула, которую постигли и Дед, и Васса и которая так долго не поддавалась ей, вдруг стала поддаваться и обозначать свои искомые иксы.

Несса открыла дверь в бокс. В углу кто-то плакал. Это была та женщина, рыжая Магдалина, которая во время схватки между Робин и Анжеликой вступилась за нее. Поддавшись первому порыву, преодолев опасение, Несса подошла и села рядом. Магдалина всхлипывала, обхватив голову руками. Несса погладила ее по плечу, рыдания усилились. Ей самой хотелось плакать — от жалости, от горя чужого и своего.

— Мой бывший муж женился... Я только сегодня узнала... Что будет теперь с моим мальчиком? Что с нами обоими будет? — всхлипывая, произнесла женщина.

— Ты мне все расскажешь, Магда. Все расскажешь. Давай выйдем на улицу. Нельзя тебе так, одной...

Несса помогла Магде одеться, повязала ей шарф, как ребенку. Как давно — со времен Вассы — она ни о ком не заботилась, кроме себя. Есть я, и есть кто-то, кто не я, кто, может быть, важнее, чем я.

Они вышли на улицу. Ветер поутих. Было малолюдно: День Благодарения — домашний праздник: семейные, шумно и возбужденно, собираются, прибывая и прибывая из соседних районов, городов и штатов, а те, кто одинок, сидят по своим углам или бродят по улицам, переживая особенно остро в такие часы, тяжкий свой удел.

— Я утром узнала, что он женился... — тихо начала Магда. — Мы с ним пятнадцать лет прожили. Он был всем для меня. Мужем, хозяином. Иногда я и чувствовала себя его собакой, особенно весь последний год, когда у него другая появилась... Все надеялась, что через то, что нас связывало, невозможно переступить. Мы ведь с ним росли вместе, в одном классе учились. Мне и десяти не было, а я уже любила его. Это такая любовь — не от воображения... Ничего в моей любви не было романтического или там сексуального — только желание служить. Ну разве можно через такое переступить? Когда у него та... появилась, я стала ломать себя. Каждый день ломала: знала, что у него роман, а терпела, делала вид, что ничего не знаю. И даже если знаю, то все равно — потерплю. Лишь бы с ним быть. Вот в конце концов, как собака, и оказалась на улице.

Магдалина дрожала, и Несса взяла ее под руку, прижала крепко, отдавая свое тепло, пытаясь согреть.

— Когда он меня бросил, я заболела. Знаешь, такое состояние постоянной паники... Несколько месяцев из дома не могла выйти. Внутри страх сидел — сердце стыло. Столб ледяной вместо человека. Да и сейчас не оттаяла, комок вот здесь — ни вдохнуть, ни выдохнуть. На всю жизнь теперь, наверное?

— Не на всю, Магда. Жизнь больше горя. Больше страха..

— Ты так говоришь, будто сама об этом знаешь.

— Знаю. Хорошо знаю. Меня даже в «Желтом круге» пытались лечить...

— Это что — больница такая?

— В некотором роде.

— По тебе никогда не скажешь. В тебе есть какое-то... как бы это выразить — присутствие чего-то... Бывает, что человека видишь, а не чувствуешь. А тебя чувствуешь — что-то ты носишь в себе. И в глазах это отражается и передается. Робин тебя ненавидит за твое лицо. Но я думаю, не в лице дело. А в том — есть присутствие или нет присутствия... У верующих всегда есть присутствие... Я давно заметила... Они говорят, ты верующая. Анжелика подсмотрела однажды, как ты молилась.