Широкая темнокожая женщина в униформе проводила Ванессу из отделения через зал ожидания — сквозь любопытство и равнодушие, сквозь мнимую свободу, мимо чужих сердец, по вниз бегущим ступенькам, через самооткрывающиеся двери, и еще несколько метров уже на воздухе — к служебному автомобилю. Несса вошла, пригнувшись. Ей вдруг стало страшно, вспомнились слова Тимофея о жестокости в ночлежках.

— Офицер Гонзалес, не могли бы вы сказать мне, куда вы меня везете? — спросила Несса.

— В приют для бездомных в Бронксе, — просто ответила полицейская.

Ванесса закрыла глаза и произнесла шепотом молитву, которая уже не раз за последние дни помогала ей оставаться в равновесии: «Господи, помилуй! Защити меня от всяких зол, бед и несчастий. Защити меня, Господи, от бесов и людей некоторых». Гонзалес поняла, что задержанная молится и вдруг смягчилась:

— Да, вы не беспокойтесь, — сказала она. — В ночлежке очень быстро можно получить квартиру от города. Через год-два у вас уже будет свое, почти бесплатное жилье...

— Спасибо вам, — поблагодарила Несса.

Все тот же мир людей вокруг. Все те же — рай и ад. Она была — другая...

Глава 31В ночлежке

Горемыки и аутсайдеры, не заслужившие ни имени, ни признания, не сделавшие карьеры и потому и не вписавшиеся в среднюю колею жизни, населяют ночлежки грандиозного города. Кроме тех, кто и не ищет другого и вполне удовлетворяется имеющимся, немало и таких, кто изо всех сил пробует поначалу выйти из обоймы невезения. Карабкается жалкий неудачник по крутым лестницам физического выживания, но всякий раз, когда достигнет он новой ступеньки, кто-нибудь, более проворный умышленно или инстинктивно столкнет его опять вниз. Тяжка здесь борьба за место под солнцем. И после нескольких безуспешных попыток остаться на плаву впадает человек в усталое отчаяние и, постепенно опускаясь на общественное дно, привыкает и ограничивается лишь тем, что ест, спит и, если находятся средства на дешевые наркотики и алкоголь, заглушает их тяжелым или буйным дурманом непрошеную тоску о несбывшемся. Неизвестно, движет ли несчастными обитателями ночлежек неумолимая сила саморазрушения или просто не дано некоторым свыше, как ни тужатся они, иметь семью, работу, свое жилье, маленькие человеческие радости и элементарную устроенность. В чем их урок? В чем ее, Нессин, урок, ради какого прозрения оказалась она среди этих людей, чужих и потерявшихся — понять бы ей! И если бы не идея о возвращении в Россию, где чудился ей теперь некий непреложный и важный удел искупления и духовного очищения через труд на благо других, и при этом всегда сиял ярко пример вассиной самоотверженной жизни, разве могла бы она выдержать холодное проживание в сырых, казенных комнатах по восьми душ в одной, и шум, и мат, и враждебность, с которой почти каждый в этих стенах воспринимал другого.

Озлобленность витала в воздухе — озлобленность на никчемную жизнь, на родителей, на бывших мужа или жену, отвернувшихся детей, друзей, на Бога и на любого смертного, кто имел больше и жил лучше. Со скрытой агрессией женщины относились и друг к другу, и только охранники, не менее злые по тем же причинам, чем охраняемые, предотвращали скандалы, которые часто все же случались и кончались потасовками. Кожей Несса чувствовала особенную неприязнь к себе, интенсивную реакцию раздражения, казалось, на сам факт ее появления. Что было в ней такого, что возбуждало столько злобы? Она входила в комнату, и будто что-то ледяное прикасалось к ней. Она выходила и знала, что они говорят о ней и говорят недоброе. Ни с кем пока не сошлась она близко, никому ни разу не рассказала о себе. Откуда же — такая ненависть? Откуда ненависть вообще? Что мы не поделили, какую добычу?

Каждое утро она отправлялась искать работу, и даже, если ничего не находила, возвращалась в приют поздно, перед самым закрытием, коротая время где придется — в кафешках, скверах, на улицах. Но даже когда возвращалась совсем поздно, в отсеке никто не спал. И все сразу замолкали, разглядывая ее с любопытством. Тихо, как-то боком, стараясь никого не побеспокоить, она проходила к своей узкой лежанке и часто, даже не умывшись и сняв только верхнюю одежду, ложилась под одеяло. Ей хотелось, чтобы поскорее наступил следующий день, а за ним — тот заветный, когда соберет она скудные свои пожитки и отправится в аэропорт, уже не как бездомная, а как законная пассажирка, с билетом в руках. И пройдет в самолет, и соберется вся, как река в исконное русло, и потечет... Ей не хотелось уже оставаться в Нью-Йорке ни одного лишнего часа, ничто не держало ее здесь, даже мысль об Артуре, даже горькое и горячее желание увидеть его и просить у него прощения — ведь в прощальном письме все написано. Половиной своего существа она была уже там (как, наверное, душа умирающего пребывает в конце жизни сразу в двух мирах), где мерещился в сладких мечтах дедов дом, каким оставила его после смерти Вассы, и видела себя, идущей в сад, и представляла встречу со всем, что стало особенно дорогим после долгих лет разлуки, по чему соскучилась сильно, так сильно, что вот и сейчас, если бы была одна и не окружали бы ее недружелюбные сердца, разрыдалась.

Как только выключали свет (обычно около двенадцати), Ванесса открывала глаза, и сразу же сквозь постепенно светлеющую темноту ощущала на себе взгляд из соседнего угла. Огромная, с тяжелым серым лицом, всегда неряшливая, мужеподобная, с мужским же именем, Робин вызывающе наблюдала за ней. Несса делала вид, что не замечала или отворачивалась к стене, но не выдерживая кислого, затхлого запаха, исходящего оттуда, опять ложилась на спину, и опять чувствовала направленное к ней застывшее, презрительное любопытство. У Робин был редкий физический дефект, который она не только не скрывала, но и любила демонстрировать с каким-то мазохистским удовольствием — опущенные, натянутые до неестественной гладкости верхние веки закрывали почти половину глазниц и никогда не двигались (позже Несса узнала, что дефект был врожденным), придавая ее лицу зловещее мертвое выражение. Робин знала об этом и часто пользовалась своим убийственным «аргументом» в стычках, которые обычно сама же провоцировала, с другими женщинами. В такие минуты в самом разгаре скандала она подходила очень близко к сопернице и взглядывала на нее таким жутким взглядом сквозь узкие змейки вместо глаз, что та в шоке отступала и замолкала. Этот трюк почти всегда удавался, и враг в страхе отступал.

Робин побаивались не только из-за ее мужеподобной, отмеченной невероятной физической силой и чрезвычайно безобразной внешности, но и из-за ее отвратительного языка, готового ежеминутно на оскорбление или мат. Она всегда находилась в состоянии войны с соседками по казарме, с другими постояльцами ночлежки и даже охранниками и чаще, чем кто-либо, оказывалась инициатором жестоких потасовок. У Робин была кличка Dike — слово, незнакомое Нессе. Как-то специально зашла в библиотеку и в словаре прочитала: dike — дамба, плотина, преграда, препятствие, сточная канава... И последнее значение почему-то застряло в голове. Сточная канава, сточная канава... Да может ли хоть какой-либо человек иметь сходство со сточной канавой? Почему же нет? Неотфильтрованная грязь заползает внутрь и гниет там... Странно, но ведь и себя саму, особенно в последнее время, она чувствовала почти что такой — сточной канавой, столько в ней накопилось мусора и нечистот за эти годы. И сопоставляя свою внутреннюю грязь — ложь, в которой она жила последние годы, она вдруг переставала бояться Робин и даже немного жалела ее.

Именно в ночлежке появилась у Ванессы чуть ли не ежедневная потребность думать о своих грехах. Иногда эти сеансы правды, как она их про себя называла, носили мучительный характер, но она давила и давила на больные места, чуть ли не самоистязаясь (неужто кончилась любовь к себе?), вытаскивая на свет из темного прошлого картины страшного своего позора: то, как изворачивалась и запуталась во лжи. Как не отвергла приглашение к измене. Как предала доверие одного и как изощренно мстила другому, кого уже не любила, но власти над которым алкала, как жаждет втайне побежденный пусть даже мимолетной власти над победителем... Вспоминалась, всегда с лихорадочной дрожью, краткосрочная ее беременность, то особое, не от мира сего состояние, когда ощущалось невинное шевеление крошечного существа внутри и ни с чем не сравнимое, набегающее, словно прекрасный приступ, чувство светлости в душе, несмотря на растущую тяжесть в теле, и то, как она душила в себе ту светлость, потому что чем-то она мешала ей, посягая на ее личное право страдать. А что если той светлостью ребенок изнутри пытался осветить темноту и уныние своей матери и спасти ее?