«Мисс Файнс, если вы не хотите потерять ребенка, настоятельно советую вам лечь в больницу на сохранение», — сказал на последнем приеме гинеколог, будто предчувствуя, что произойдет с ней позже. Но она не легла на сохранение. Не захотела спасти ребенка. Хотя могла. Ребенок хотел спасти мать. Но не мог. Что, если все так и было? И от мысли той каждый раз куда-то вниз падало и закатывалось сердце, и долго потом она ощущала на его месте сплошную, неутихающую боль. Сокрушение сердца — вот оно. Да неужели с такой мукой всю оставшуюся жизнь жить? Неужели невозможно ничего изменить, вернуть, поправить, переделать, переписать, как страницу в тетради? В том-то и дело, что невозможно. В том-то и трагедия для живущих на земле, что начать с начала ничего нельзя. Что каждый день, поступок, мысль, деяние и злодеяние — невозвратимы и непоправимы...

Как стыдно. Как страшно. Как страшно и стыдно... Тихо, беззвучно плакала она по ночам, уткнувшись в подушку, чтобы не привлечь внимания соседок по несчастью. А перед рассветом пришло утешение. Единственный свидетель ее помыслов и стыда, принявший с милостью и слезы, и немое раскаяние, был рядом, и снова, как в то незабываемое, уже далекое утро на террасе, вселял надежду: «Нет, не все кончено. Поэтому вставай и иди», — говорила она себе, или это Он, Кому небезразлична была ее судьба, вселял в нее силы.

* * *

Однажды вечером Ванесса разыскала в верхнем Манхэттене русскую церковь. Долго стояла у ворот и смотрела на купола, не смея войти. Боже, как давно это было! Когда в последний раз она посетила храм? Те далекие праздники детства, она ведь любила их и знала — и Чистый Четверг, и Прощеное Воскресенье, и Вербное Воскресенье, когда во всех комнатах в стройных стеклянных вазочках стояли на стройных стебельках бархатные слезки верб, и, конечно, Пасха. Обо все этом не говорилось в школе. И от того праздники казались еще более таинственными и трогательными. Особенная радость, вопреки воинствующему, повсеместно насаждаемому атеизму истребителей винограда, — радость до ликования — в Великое Воскресенье! Православная Пасха! Весь дом просыпался рано. И как-то по торжественному весело раздвигались шторы на окнах, и ровным золотым потоком лилось в них умытое утро, заполняя и комнаты, и всех домочадцев умилением и любовью и нерасторжимой причастностью друг к другу. В том доме и в будни пребывала любовь, но в праздничные часы она била бурными родниками из углов, из стен, из каждой даже неодушевленной вещи, не говоря уже об одушевленных сердцах. Мама в светло-зеленом креповом платье, так идущем к ее изумруд-в-серебре глазам, и с тугими косами под шелковой косынкой улыбалась и сияла, поправляя воротник папиной накрахмаленной рубашки: как безупречно сидел на нем новый синий костюм и как замечательно взволнованно говорил он что-то одной только маме, склонившись к ее лицу! Дед был готов раньше всех и выходил с внучкой за ворота, и там они поджидали остальных, чтобы потом пешком, всегда пешком — не русский ли это обычай? — идти к службе.

Дед и сейчас находился рядом, так явно чувствовала она его присутствие. Вот он появился в начале улицы и пошел навстречу ей — не пошел, а будто поплыл по воздуху, не касаясь земли, и, приблизившись, взял, как и раньше, когда еще она была его внучкой, за руку, и вместе они вплыли в золотую благодать. Там в храме уже множество солнц сошло к людям, и люди, освещенные ровным обильным их светом, тоже светились. Каждое лицо светилось, но особенно лицо священника. Он был еще очень молод, но в каждой его черточке, когда он молился, уже угадывалась таинственная связь с другим миром, подающая надежду всем, кто смотрел на него и кто слушал.

«Теперь — сама, — ласково подтолкнул ее Дед. — Иди, Иванка. Он ждет тебя». Несса сделала несколько шагов вперед и прямо перед собой увидела икону Божьей Матери с Младенцем. Подумала, сколько же молитв выслушала Богородица и робко произнесла еще одну, свою. Ванесса не могла отвести взгляд от образа Божьей Матери, столько в нем было сострадания и любви. Слезы уже наворачивались на глаза, а она все смотрела и смотрела. Вдруг ей показалось, что Младенец на руках Богородицы повернулся и обратил на нее взор, долгий, печальный. Несса застыла. И тут произошло нечто, что невозможно было сразу осознать, что перевернуло все внутри до потрясения: сквозь лик Младенца отчетливо обозначился другой образ, сначала едва различимый, но постепенно — более отчетливый... Кто это? Да кто же это? Заломило руки, прошило жаром грудь, и стало страшно и стыдно, и больно. Кто это? И, наконец, узнала, но, как же справиться с этим, — из какого мира пришло? — но сомнений уже не было, в образе, который так явно и неожиданно проявился сквозь лик Господа, она узнала свои собственные черты, проступившие в одухотворенном, воздушном личике нерожденной ее дочери...

Не вынеся больше муки, она встала на колени.

«Господи! Помилуй доченьку мою, помилуй, Господи!». Она не знала, как нужно молиться о нерожденных детях, не знала даже, имела ли она право молиться, но никто уже не мог остановить ее, она стояла на коленях и плакала, и причитала, и все ждала какого-то ответа...

Вышла она из храма, совершенно обессилевшая. Встала у ближайшего дерева и прислонилась к холодному стволу.

— С вами все в порядке, мисс? — пожилой мужчина поравнялся и обеспокоенно смотрел на нее. — Могу ли чем-нибудь помочь?

— Благодарю вас. Мне уже лучше, — ответила Несса, выпрямляясь, отодвигаясь от опоры. — Просто закружилась голова. Уже проходит.

Старик вдруг улыбнулся.

— У молодых дам голова иногда кружится по очень приятной причине. Моя жена пятерых выносила, и с каждым страдала головокружением. Вас проводить, мисс, до метро? Далеко ли вы живете?

— Спасибо, сэр. Совсем недалеко. Я доберусь сама.

Несса пошла медленно, постепенно обретая равновесие. «Пятерых выносила, какое счастье может быть больше этого...». И всю дорогу думала о рожденных пятерых и одной — нерожденной.

* * *

Она вернулась в ночлежку рано. В Recreation room — большом зале, где обитатели собирались обычно после ужина, было шумно и людно. Играли в карты, угорали у телевизора, с нехорошим, жадным чувством поглощая перипетии и трагедии других придуманных жизней, забыв до забвения о своих собственных.

Несса прошла на второй этаж, и еще не доходя до бокса, услышала крик и мат, доносившийся из приоткрытой двери.

— Сколько раз я тебе говорила, стерва, не садись на мою кровать, даже близко не подходи к ней! Черт знает, где тебя носит, а потом приходишь и грязной задницей на мою постель...

— Да, кому ты нужна со своей вонючей постелью! От твоей постели разит, как от мусорного бачка. Говорю тебе — споткнулась, и не присела даже, боком задела...

— Я все сама видела. Вон, Ритка тоже видела. Ритка, скажи? — не унималась первая. — Все втихаря, все напакостить... Тошнит от тебя.

— Это от меня тошнит! — не уступала вторая. — Ты на себя посмотри, уродина. С тобой рядом постоять страшно.

— Страшно? Страшно? — Несса узнала голос Робин. — Сейчас еще страшнее будет. Ну-ка, иди сюда. Выползай из своей дыры, гадина...

Что-то с грохотом свалилось. Кто-то дико взвизгнул.

Ванесса услышала, как за ее спиной двое блюстителей порядка уже бежали по этажу. Они чуть не сбили ее с ног, ворвались в комнату и, быстро разняв сцепившихся, вывели их вон. Робин и другая женщина со звучным, неоднократно воспетым в рыцарских любовных романах именем Анжелика, плелись яростные и красные, вынужденно скрестив руки сзади.

— А-а, это ты, богомолица, сдала нас... — прошипела Робин, проходя мимо Нессы. — Ну, подожди у меня: еще увидимся.

— Заткнись, — не спускала ей Анжелика. — Не трогай ее. Тронешь — я...

— Молчать! Обе заткнитесь! Обеих закрою, если не заткнетесь!.. — закричал на них один из охранников. — А ты уйди с дороги. Проходи дальше! — бросил он тоже злобно Ванессе. — Чего рот раззявила!

Несса посторонилась.

Когда она вошла в комнату, оставшиеся там женщины сидели молча. После ярых потасовок, в которых всегда наличествовали и подстрекатели, и исполнители, и болельщики, обычно на всех находил странный ступор, безотчетное бесчувствие, когда уже ничего не хотелось и ничто не зудело. Выпущенные из пор пары злобы вдруг обнажали пустоту внутри. Такой же пустой и бессмысленной казалась в такие минуты и сама жизнь.