— Я взяла его в руки, когда позвонили в дверь.

— Для чего? С какой целью?

— У меня не было цели.

— Но был импульс?

— Не помню. Я в первый момент напугалась.

— Подумали ли вы в тот момент о самоубийстве?

Ванесса опустила голову, сейчас ей не хотелось врать, даже этому самодовольному, скользкому, как подвальная сырость, мокрогубому доктору.

— Да, у меня мелькнула такая мысль... Но я справилась с ней, пошла и открыла дверь...

— Вы уверены, что сможете справиться с этой мыслью и в будущем?

— Я ничего не знаю о будущем. Оно пока не наступило...

* * *

И все же что-то изменилось тем полным непредвиденных событий днем. Двигаясь из приемного отделения лечебницы, после долгих, утомительных допросов врачей, пытавшихся определить по всем правилам психиатрических учебников степень аномальности ее ума, в палату под символическим (специально для русских?) номером 6, Ванесса, как ни странно, не испытывала прежнего ужаса и беспомощности. Думала она о ночном происшествии, о необъяснимой радости, навеянной им, и о том важном, чему пока трудно было дать определение и что так внезапно зародилось в ней тогда. Нет, то не была галлюцинация — в глубине сознания Несса почти всегда могла отличить, «вычислить» фантомную природу «чертовых» видений (хотя завороженная их силой и мнимой явностью не могла и не следовать им или прогнать их из реальности), но — явление особого рода, опыт необычного знания, которого она не знала раньше — растущей осведомленности о том, что некто — славный, как ангел — пытается помочь ей.

Все та же мертвенная желтизна лиц, углов и потолков, но Несса — чуточку другая — тише, терпеливее — сирота, ожидающая удочерения...

* * *

Печальная обитель для душевнобольных — «психушка» (не скажешь лучше, чем по-русски) — изнанка больного мира — по-прежнему (как будто и не утекло трех с лишним трагических лет) вымучивала свое полусонное, полуживое, одурманенное психотропными препаратами, существование. Шаркали по грубым полам ватные отекшие от малоподвижности и неправильного пищеварения ноги больных, грузные санитарки развозили по палатам еду и лекарства, придирчиво и неодобрительно поглядывая по сторонам, покрикивая даже на «послушных» пациентов, получивших разрешение выходить из боксов, подпирающих стены с полуоткрытыми ртами, бессмысленными выражениями на синюшных лицах и смутным чувством потерянности во времени и пространстве. Не исцелить антидепрессантами душевное страдание. Не встретится «Прозак» или «Паксил» в терминалах сознания одинокого страждущего с его неизбывной тоской и не скажет: «Свободен ты, иди с миром, снимается с тебя груз вины и страхов...», но оглушит, задует, как жар в печи, спасительную боль, и поплетется человек по жизни с замутненным оком, пока и совсем не ослепнет.

Бесконечен, неисчислим и необъясним эмоциональный опыт человека, и, насколько, должно быть, претенциозна наука, пытающаяся притвориться понимающей и знающей его тайны. Премудрость людская, не испросившая премудрость Высшую...

Лишь вчера вдыхавшая настоящий воздух неба, спускалась Несса по принуждению в душное подземелье медикаментозного полубытия. Наступали утра, но не кончались и ночи. Приходил следующий час, но не уходил и предыдущий. Нагромождалось время, все дальше удалялись голоса. И терзали, рвали в клочки ослабевший рассудок дикие, диковинные сны. Сны, сны и сны... эти внезапные и взрывные, как лопающиеся воздушные шары, видения; сюрреалистические картины никогда не виденного и не пережитого — призраки антижизни... «Надо бороться, — думала Ванесса, когда ослабевало действие дурманящих препаратов. — Нельзя сдаваться», хотя мешала и останавливала необычайная усталость и немота в теле. Тупые, опустевшие углы памяти. Тягучие, как изжеванная жвачка, мысли — о чем? — не понять, ну и неважно... Безразличие, безымянность: во чье же имя мир этот?

Но что-то важное в ней не смогли все-таки разрушить лекарства. И напрягая волю, преодолевая стены ступора и аморфность разума, искала Несса в охраненной глубине своей, там, где все еще дышала живая душа, пережитое совсем недавно ощущение — предчувствие того, что никто — не один, и она — не одна, что добрый помощник где-то рядом — и находила его в минуты мимолетной ясности, как драгоценность, как нежданную награду, и тихо радовалась, и надеялась.

Глава 24Идиот

Артур ежедневно навещал жену. И каждый раз в первую минуту они не узнавали друг друга: она — выискивая его образ в замутненной памяти, он — с трудом привыкая к изменившимся чертам ее лица. Все в нем рвалось от жалости. Что еще он мог сделать? Как сильнее любить? Чем услужить? Отдал, что было, ничего не получив взамен. Да ведь и не ждал многого — одного только — простой, нормальной радости вдвоем. Но и эта надежда закатывалась теперь, как уставшее солнце за горизонт.

— Скажи мне что-нибудь, родная моя, — прошу тебя, не молчи.

Но она молчит, всегда отстраненно молчит. И хочется встряхнуть, заставить ее говорить и реагировать. Непереносима бессловесность свиданий. Может, правы врачи, и жене его предстоит долгое лечение, и никакой любовью здесь не поможешь. Но что тогда? Желтые стены на всю оставшуюся жизнь?

— Забери меня отсюда. Пожалуйста, забери, — наконец, словно сквозь дрему, попросит она, не поднимая головы с его плеча, не открывая глаз.

Однако забрать он ее не мог. Лечащий психиатр настаивал на дополнительных двух неделях, объяснял, что идет период адаптации к новым препаратам — от этого апатия, сонливость, отсутствие мотивации — уверял, скоро пройдет. Артур верил — и не верил, у него самого начиналось что-то вроде хандры, хотелось, чтобы оставили в покое, хотелось уехать далеко и забыть обо всем, но тревога о Нессе временами с такой жгучей болью пронизывала его, что он тут же давал себе слово не оставлять ее ни при каких обстоятельствах, как ни тяжела оказалась болезнь.

Он отгонял от себя страхи, когда один возвращался домой, а потом нервно ходил по террасе, где каждый сантиметр пространства напоминал о ней и о редких минутах их чистого (или таким оно казалось ему вначале?) счастья. С первой их встречи в доме миссис Харт, еще жива была Эрика, родилась в нем мгновенная, на грани нереального — влюбленность в эту необычную, будто раненную печалью, женщину, о прошлом которой он ничего не знал и не хотел знать, потому что достаточным и сверхдостаточным было то, что видел и чувствовал. Та влюбленность приступами необъяснимой сильнейшей эйфории захватывала его сердце, пока не завоевала полностью. Несса со своим загадочным жизненным предисловием и непоправимой внутренней надломленностью, обернувшейся теперь серьезным (кто знает — может, неизлечимым недугом), непонятным образом вошла в него, стала больше, чем любимой женщиной, стала его ребенком, его каждодневной заботой, смыслом и одновременно мечтой и его же сущностью. Она больна — и он болен. Ее судьба — его судьба. Значит, и нет теперь дороги назад...

* * *

Через две недели Нессе разрешили выходить. Во дворе клиники располагался небольшой сквер с несколькими высокими кленами и узкими скамейками рядом с ними.

Уже вовсю в свою заглавную роль вступала весна в великолепном представлении природы. Мягкие лучи, слаженно подыгрывая ей, настойчиво теснили сырые пугливые тени, и те бежали к строгим шершавым стволам деревьев и умоляли о приюте. Открывались, потрескивая, почки на ветках и показывали нежные, ярко-зеленые язычки новорожденных листьев, поддразнивали — то ли еще будет! Земля влажно дышала. Трава торопилась к солнцу. Воздух сиял. Смеялось, раздуваясь от радости единственное на востоке, куда был обращен Нессин взгляд, как будто проросшее из верхушек деревьев облако, и колыхался его пышный, белый парик на легком ветру. А в самой вышине раскинуло необъятный, подсвеченный изнутри алым, занавес само небо — великий режиссер и исполнитель, непостижимый талант, обещавший зрителям неисчислимое множество новых, еще более блестящих или трогательных сцен. К сожалению, из зрителей присутствовала только одна, но это нисколько не умаляло грандиозности спектакля.