Мы расходились по своим комнатам, когда была дана команда на построение.
Преснецов стоял в строю с горящим лицом, в криво застегнутом кителе и отчаянно зевал. А я смотрел на комиссара, который вертел в руках листок бумаги, и не мог взять в толк, отчего он так волнуется.
Листок оказался телеграммой Верховного Главнокомандующего. Верховный поздравлял оперативную группу с выполнением задания и желал летчикам-балтийцам новых боевых успехов.
Я вдруг широко и свободно вздохнул, словно меня отпустила застарелая боль. Боль и тоска, и предчувствие беды, в которой нельзя было признаться. Этот остров, маленький аэродром, старики-хуторяне, чужая жизнь… И мы одни. Вечерами остров тонул в тумане, голоса, как в деревне, далеко разносились в сыром воздухе. И тишина, и редкие голоса были тревожными, от тоски и одиночества ныло сердце. А может, от страха и неизвестности… И тут отпустило.
Капитан Дробот держал меня за пуговицу и говорил свистящим шепотом:
«Я видел немцев… Они, гады, неделю ходили по мне. Душа болела, Стогов… А теперь уверен, будем их бить. Меня теперь не сломаешь. Я узнал вкус… Понимаешь, Стогов? Вкус победы».
Я его понимал. Мы воевали, теряли экипажи, мы делали, что могли, но все равно жили с чувством какой-то вины. Этого и не объяснишь даже. Уходя на задание, мы иногда встречали группы «юнкерсов». С бомбами крупного калибра под плоскостями они шли в сторону Ленинграда. Ну, как на эдакое смотреть? А что делать?! В драку не ввяжешься: свое задание. Однажды в районе Луги мы видели, как «мессеры» с малых высот утюжили шоссе, по которому текли толпы беженцев. «Ах, Паша, Паша, — чуть не плача, говорил Грехов, когда мы сели. — Истребитель бы мне! — Он повел шеей и крепко выругался. — Я бы этих зверей всех в землю вогнал!» Всех нас терзала одна вина.
Нам сообщили данные радиоперехвата.
«Берлинское радио, — читал комиссар, — передало сообщение, что в ночь с седьмого на восьмое августа крупные силы английской авиации в количестве до ста пятидесяти самолетов пытались бомбить столицу Германии. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны, а из прорвавшихся к городу пятнадцати самолетов девять сбиты».
«Пытались бомбить? Крупные силы?»
«Сто пятьдесят самолетов?»
«Мать честная! Ну и язык у этого Геббельса!»
«А что же англичане, товарищ комиссар?»
«Они дали короткое опровержение: «В ночь с седьмого на восьмое августа ни один самолет из метрополии не поднимался из-за крайне неблагоприятных погодных условий».
«Англичане, действительно, крупно им досадили?»
Комиссар пожал плечами: «На Берлин было совершено несколько налетов… Но как признаешь, что столицу рейха бомбили русские самолеты!»
В гуле голосов я слышал хриплый смех Преснецова, взволнованную скороговорку Ивина.
«Вокруг уже работали, — говорил молодой летчик, — а мы все шли и шли в темноте. Я не понимал, чего штурман медлит. Подумал даже, что потеряли цель. И тут Голубев: «Боевой!» — а потом: «Так держать!» — и я увидел завод. Корпуса один за другим уходили под крыло, в них рвались бомбы. Честное слово, как на учебном бомбометании. Вот это сноровка! А в конце полета я опять начал нервничать. По времени должны быть дома, а штурман молчит. Дымка, ни черта не разглядеть. Я хотел позвать Голубева, но он сам подал голос. «Дом!» — сказал он, и я увидел кирху. Замечательный штурман!»
Летчики не расходились, все были возбуждены, говорили с веселым подъемом. Молчал один Рытов.
«Скоро немцы нас потрясут, — вдруг сказал он. — Не могут они нас не найти. Задачка из простых».
12
Вечером Навроцкий, Лазарев и Стогов отправились на хутор к эстонцам. На крыльце школы в одиночестве курил Рытов.
— Не угодно ли с нами, капитан? — спросил Навроцкий мягко и даже любезно. — Старина Михкель будет рад. Славный старик Михкель…
Рытов был мрачен, в углу рта торчала изжеванная папироса. Стогов думал, что капитан откажется, но тот неожиданно поднялся.
— Угодно, — сказал Рытов, думая про себя: «Чешись конь с конем, а свинья — с углом». — Мне угодно.
Огороды кончились. По крутой тропинке летчики поднялись к крытому черепицей дому.
— Мы на месте, — сказал Навроцкий.
Невдалеке от дома Рытов разглядел высокий амбар с сеновалом, длинный хлев, рядом была конюшня с хомутом и упряжью на стене, за конюшней курятник. На жердях сушилось сено. «Крепкое хозяйство», — ответил Рытов.
На крыльце стояла Элла.
— Тере! — весело сказал Навроцкий. — Здравствуйте!
«Вот дьявол! — с привычным изумлением подумал Рытов. — Уже и по-эстонски навострился».
— Добрый вечер! — Лазарев протянул девушке цветы. — Мы в гости.
— Да, да… — Девушка смущенно улыбалась. — Да, хорошо…
Летчики вошли и огляделись. Висячая керосиновая лампа над столом. Большой посудный шкаф, ларь, сундуки, стулья с высокими спинками. На полу домотканые дорожки. Все тяжелое, основательное, прочное.
Хозяин сидел в резном кресле у печи. Это был седой старик с кирпично-красным лицом, цветом которого он, видимо, был обязан морскому воздуху и ветру. Хозяин сдержанно кивнул летчикам и потухшей трубкой указал на стулья вокруг стола: садитесь.
Дочери стояли рядом. Старшая — Маргит — смотрела на летчиков строго-выжидающе, младшая — с любопытством.
— Хорошо у вас, — сказал Лазарев.
Он подошел к стене и начал разглядывать фотографии сыновей старого Михкеля. Один был суровый, с твердо сжатым ртом и шапкой жестких волос.
— Андреас, — сказал хозяин не оборачиваясь. — Воюет.
Младший сын походил на Эллу.
— Олев, — сказал старик. — Этот утонул.
Кивком головы хозяин снова показал летчикам на стол, потом, чуть наклонившись к старшей дочери, коротко бросил: «Маргит!» — и рукой, в которой была трубка, ткнул в угол высокого шкафа.
Маргит принесла квадратную бутыль темно-зеленого стекла и стаканы.
Навроцкий быстро достал фляжку со спиртом.
На столе появились соленые огурцы, грибы, вяленая рыба, испеченный на поду хлеб, моченые яблоки. Маргит поставила на стол большое керамическое блюдо с дымящейся картошкой, сверху она была посыпана укропом.
Он говорил по-русски чисто, но медленно, подбирая слова: ходил за рыбой в океан, плавал на шведской шхуне, бил с русскими зверя у Ян-Майена… Знавал русского шкипера Иванова из Питера. Не встречал ли его Навроцкий? Летчик ухмыльнулся: нет, шкипера Иванова он в Питере не встречал. Михкель понимал и шведский, и английский. Навроцкий задал ему несколько вопросов по-немецки. Старик медленно ответил. Не говорит ли он по-французски? Нет, французского он на море не слышал.
— А как здесь осели? — спросил Навроцкий.
— Овдовел, — сказал хозяин. — Дети…
Родина… — Старик помолчал. — Земля трудная, но есть лес, угодья, в море рыба — салака, угорь…
Раскрасневшись от еды и питья, хозяин попыхивал трубкой и говорил все тем же ровным, неторопливым голосом:
— Наш остров больше… На других живут две-три семьи… А на саарах и лайдах только птицы. Мертвые острова.
Погас в печи огонь, в лампе замирал слабый звон выгорающего керосина.
Летчики поднялись. Старик пожал им руки не вставая с кресла.
— Элла, проводи.
— Не стоит хлопот, — сказал Навроцкий.
— Нет, — сказал хозяин. — Здесь дорога крутая.
Летчики вышли. Пахло прелым навозом, в темноте под ветром шумели деревья.
До запуска моторов оставалось четверть часа. Навроцкий с непокрытой головой (шлемофон он держал в руке), в хорошо пригнанной летной одежде, разгуливал по стоянке и с рассеянной улыбкой слушал Преснецова. Тот курил, что-то весело рассказывал. До меня долетали обрывки фраз:
— …нет, нет… а-а… вернусь, сделаю.
Вернусь! Он, видать, забыл, куда мы идем. К черту же на рога лезем! Я не думал об этом перед первым вылетом, но теперь-то знал, что нас ждет. Страшно было подумать! А они смеялись — такие молодые, такие живые… А я никак не мог настроиться на полет, в голову лезла всякая ерунда. Вдруг вспомнил, как Навроцкий стирал носовые платки, как Преснецов раскладывал на подоконнике папиросы для просушки… Эти мелочи должны были потерять для нас всякое значение. Но их-то я и вспоминал, словно табак и постирушки привязывали нас к жизни. «Вернусь, сделаю…»