— Дура Наталья, утянулась за своим непутящим… Жила бы дома и горя не знала.
Мать Родьки, мастерица-белошвейка, обшивала слободских щеголих, а отец был человек пришлый, вроде инородца. Его так и звали иногда: «казак» или «цыган». Не любили в слободе родькиного папашу. Народ тут был положительный, строгий — мастеровые. По гудку они шли в паровозные мастерские, а после работы ковырялись у себя в садах и огородах. Своими домишками слобода прислонилась к городу, к его задымленным кирпичным стенам. Слободской люд сжился с этим соседством и не спешил уходить в город.
Родькин отец появился неизвестно откуда — то ли с Кубани, то ли с Дона, из какой-то казачьей станицы, название которой никто не помнил — чернявый, смуглый, горбоносый, насмешливый и упрямый. Взяли его в дом только поддавшись на слезы Натальи и уговоры старшей ее сестры, чего та себе после простить не могла. Насмешливый горбоносый казак пришел в хороший дом с крепким хозяйством, но и не думал это ценить или как-то норов свой унять. Поработав в мастерских, он на месяц-другой исчезал, оставляя в слезах Наталью. Возвращался исхудавший, прокаленный солнцем, без копейки в кармане — только смеялся и скалил крепкие зубы. Наталья, как девчонка, хотя и брюхатая уже была, радовалась возвращению милого, забывала обиды, ластилась к мужу и повторяла:
— Не уходи, Проша…
Проша говорил, что нынче у него не сладилось, в худую артель попал, а в другой раз дело непременно выгорит и вернется он с деньгой. Прохор никогда не обещал остаться, потому что «волю любил». Взяв с мужа слово, что он ее не оставит, Наталья счастливая засыпала на груди своего казака.
Однажды весной они подались в Астрахань, на рыбные промыслы. К осени пришла от них весточка. Наталья писала родным, что плавают они с Прошей на рыбнице и живут хорошо. А после не было от них ни слуху ни духу, и лишь через полгода узнали в слободе, что Наталья со своим казаком сгинули в непогоду в этом самом Астраханском море.
Старики не любили Родьку: упрямый черноглазый внук напоминал им ненавистного зятя-примака. Дед после смерти любимой дочери забросил кузницу и начал выпивать, хотя никогда не любил хмельного. Руки у него были те же, но теперь железо не слушалось его, и, возвращаясь в тоске домой, он, случалось, бил Родьку. Но однажды парнишка перехватил дедову руку, отвел от себя и спокойно посмотрел на старика угольно-черными глазами.
— У-у, нехристь! — сказал дед. — Змееныш… — Он упал на стол лицом и заплакал.
Сердобольная тетка взяла племянника к себе. Он теперь сидел за столом с ее меньшими, такой вроде близкий по крови, но такой непохожий на них — белобрысых, с бесцветными ресницами. И как своих меньших, она учила его не бояться темноты, собак, чужих людей. Родька смотрел мимо нее и отчаянно зевал. И тут она увидела, что привела в дом взрослого парня, который не нуждается ни в ее наставлениях, ни в ее жалости. Он уже умел постоять за себя и без долгих размышлений пускал в ход кулаки.
Безотказный Родька честно отрабатывал свой кусок хлеба: ходил за скотиной, колол дрова, справлял по дому любую работу. Он никогда ни о чем не просил и даже не спрашивал ни о чем, а если и подавал голос, то всегда начинал одинаково: «Батя говорил…»
«Казацкая порода», — вздыхала тетка.
После школы Родька устроился на железную дорогу, работал слесарем в депо, закончил курсы и скоро стал ездить помощником машиниста. В праздники он обязательно приходил к тетке с подарком. Поначалу это была какая-нибудь мелочь — платок или фаянсовый чайник. Со временем подарки становились все богаче. Тетка учила племянника беречь деньги, заставляла откладывать на черный день, но Родька только скалился и по-отцовски махал рукой.
Потом Родька Преснецов начал ходить в аэроклуб и через год уже летал самостоятельно. Молодая жена обмирала от его рассказов.
— Те же машины, — успокаивал он ее и обнимал осторожно: жена носила под сердцем ребенка.
Его взяли в военное училище и перед финской войной лейтенант Родион Преснецов в новенькой форме с голубыми петлицами пришел проститься с теткой и сказал, что уезжает служить на Балтику.
9
Ужин не задался. Стогов вяло ковырял вилкой рагу. Грехов вообще не притронулся к еде, сидел и молча катал по столу хлебные шарики. Лазарев пил чай. Навроцкий следил за молоденькой официанткой, по привычке и на всякий случай отмечая про себя красивую, развитую фигуру девушки.
— Я никогда никого не боялся, — вдруг сказал Грехов, — не страдал от своего роста, не злился, если мне советовали есть побольше каши… Но вот рядом с такими, — Грехов кивнул на девушку Эллу, — рядом с такими мне становится тоскливо.
Странное дело, у официанток, у этих грубоватых крестьянских девушек, не было ревности к подруге, для которой судьба, казалось, забрала все краски у неяркой северной природы. Они любовались ею, как и летчики, — бескорыстно. Молодым пилотам нравилось играть в рыцарей. Словом, никто не пытался нарушить как-то само собой сложившийся ритуал молчаливого обожания — любовались издали.
Элла остановилась возле стола и начала собирать посуду. Навроцкий взял ее за хрупкое запястье с голубыми жилками сквозь нежную кожу.
— Погуляем сегодня?
Девушка вспыхнула.
— Я не имею времени.
Навроцкий рассмеялся:
— Русские так не говорят. Это скорее по-немецки. У чили в школе?
Девушка радостно закивала.
— Русские говорят: у меня нет времени.
Навроцкий взял у Эллы поднос с грязной посудой (кавалер!) и отправился на кухню.
— Не надо, — сказал Лазарев, когда Навроцкий вернулся. — Не надо, — повторил он, глядя Навроцкому в глаза: — Не следует… Ты должен понимать. Есть другие… А с этой не надо.
— Завтра ты гостишь у немцев, — бросил Рытов.
Навроцкий сел и достал папиросу.
— A-а, ерунда! Вернемся!
«Твоими бы устами да мед пить», — подумал Рытов. Он недолюбливал этого франтоватого, словоохотливого лейтенанта. Навроцкий всегда имел в запасе какую-нибудь историю, всегда был готов начать или поддержать разговор.
«Трепло», — подумал Рытов с глухой злостью и тут же спросил себя, а не зависть ли это? Веселый, щедрый, открытый, всегда приветливый… Только приветливость эта была насмешливой. И тут уж вовсе ни черта нельзя было понять: то ли Навроцкий вправду рад тебе, то ли издевается. Да ведь не лезть же на него с кулаками, сам же в дураках и окажешься. Поначалу-то казалось, что Навроцкий выставляется, пыль в глаза пускает, форсит. Но опять же про себя, о себе — ни полслова. Никогда!
Знаем, думал Рытов с ожесточением и тайной завистью, в которой боялся себе признаться, знаем: большой город, папа, мама, няньки… Сам-то он всегда помнил, что пришел в авиацию от колхозной молотилки.
Перед сном летчики долго гуляли. Из темноты доносился дремотный шум моря, какие-то шорохи, стоны. Пахло рыбой, водорослями, просмоленными снастями.
У маленькой пристани стояли два тральщика, с них на берег сгружали бомбы и топливо. Скрипели под сапогами доски, глухо постукивали сходни. Моряки работали сноровисто, молча. На летчиков они даже не посмотрели.
Утром мы снова проиграли весь полет, еще раз проверили расчеты.
Был объявлен распорядок дня: после обеда четырехчасовой отдых, ужин в девятнадцать часов, в двадцать — построение на аэродроме. Запуск моторов по зеленой ракете, выруливание и взлет согласно очередности.
Погода на маршруте ожидалась неустойчивая, но наш метеобог был настроен благодушно. Обещал прояснение, хотя тут же, как это часто делают синоптики, после паузы выдавил знакомое «но». Мол, не исключено, что нас могут захватить остатки циклона с Атлантики.
Днем над морем долго кружили две летающие лодки Ч-2. Они перебазировались на остров для разведки погоды. Кроме того, эти самолеты предназначались для оказания нам помощи в случае вынужденной посадки на воду.
Вечером из длительного полета вернулась одна из лодок. Пилот доложил погоду: