— Спасем! — выкрикнул Мамыкин.— Пойдем, все расскажем... Начистоту!.. Все как есть... Не звери же там, поймут!.. Слышите,— все все пойдем— и скажем!..

Клим никогда не ожидал от Мамыкина ничего подобного. Увидев, как Лешка плакал, он почувствовал, как у него самого что-то сдавило горло, и он бросился к Мамыкину и сквозь поднявшийся шум и гомон пытался что-то сказать ему, но сам не слышал, что говорил, и только жал ему руку — радостно и благодарно. И хотя рассудительный Михеев советовал подождать до утра, не прошло и полчаса, как ватага ребят ввалилась в кабинет дежурного по отделению милиции. Среди них не было только Слайковского с его новым знакомцем — Слайковский не мог оставить пустую квартиру — и Лили — она очень спешила домой.

13

Солнце торжественно всплыло над горизонтом и закачалось на речной глади. Жидкое золото разлилось по воде. Оно слепило своим трепетным, струящимся сиянием, и только у самого борта открывалась прозрачная зеленоватая глубина, и было видно, как в ней стремительными черными стрелками сквозили пугливые мальки. Палуба дрогнула — пароход прогудел дважды, и что-то тяжело заворочалось в его машинном брюхе.

— Пора,— сказал Егоров.

— Сынок...— мать боязливо коснулась его твердого, узкого плеча — Ты уж там, у дяди-то, по-ладному, по-хорошему...— она всхлипнула и приникла к его худенькой фигурке.

— Будет тебе,— проворчал Егоров, отстраняясь и смущенно глядя на Клима.— Будет, люди тут... Нечего... .

Клим отвернулся.

По середине реки, попыхивая дымком, черномазый буксирчик тянул длинную нефтяную баржу. За ее кормой стелился след — широкий и гладкий, как стекло, Вот что-то коротко блеснуло там— будто кинжал резким ударом вспорол ровную поверхность реки: плеснула рыба. Плеснула — и ушла на дно. Так и Егоров. Блеснул — и пропал... Плеснул — и пропал... Снова их с Мишкой только двое...

— Значит, едешь? — сказал Клим, когда Егоров простился с матерью и они остались одни.

— Значит, еду! — весело отозвался Егоров.

Бледная сухая кожа на его лице порозовела, сутулые стариковские плечи распрямились, и дышал он во всю грудь, наслаждаясь прохладной свежестью и терпким запахом смолистых канатов.

На Егорове была новая куртка с молнией, приспущенной ровно на столько, чтобы каждый мог полюбоваться голубыми полосками его тельняшки, а на лоб — как ни старался Егоров отодвинуть ее подальше, к затылку — на лоб налезала настоящая мичманка, с лакированным козырьком, великоватая для его головы.

И мичманку, и куртку, и тельняшку — все это подарил ему дядя, приезжавший утрясать семейные дела. Он служил штурманом на пароходе «Адмирал Нахимов», жил в Горьком. К нему-то и отправлялся теперь Егоров, а в скором времени должна была перебраться туда и его мать.

— Значит, в мореходку поступишь? — спросил Клим,

— В мореходку... А ты что такой смурый?

— Так...— сказал Клим.

Егоров легонько подтолкнул его к выходу.

— Вот подымут сходни, что тогда делать станешь?

По трапу, гремя, закатывали пузатые бочки; толпился народ; отъезжавшие что-то кричали тем, кто стоял на дебаркадере.

— Пора,— сказал Егоров и сунул Климу свою крепкую, жесткую ладошку..

Потом их стиснули с обеих сторон, оттолкнули друг от друга —и Клим, уже с пристани, увидел Егорова — маленького, смешного, в нахлобученной на самые глаза мичманке.— его сдавили между собой толстая щекастая тетка и здоровенный парень, и он, протиски ваясь между ними, через силу пытался улыбнуться Климу.

Стыд и горечь, которые мешали Климу говорить, пока они были рядом, вдруг накатили на него с новой безудержной силой; он ринулся вперед и, так как по трапу невозможно уже было прорваться, прыгнул через щель между пристанью и бортом судна поскользнулся и едва удержался, ухватясь за перила.

Кто-то вскрикнул, испуганно выругался матрос, наблюдавший за посадкой... Клим бросился к Егорову, который уже проталкивался к нему навстречу.

— Слышишь, Егор,— задыхаясь, проговорил Клим, схватив Егорова за руку,— слышишь, ведь из-за меня все получилось... Из-за меня... Ты ведь...

Егоров понял, и какое-то сложное чувство, в котором смешались и радость, и удивление, и снисходительная жалость, вспыхнуло в его лице.

— Чудак ты... Чудило... Стоило из-за того прыгать... Чего там... Просто мне самому от такой житухи драпануть захотелось... А тут вы с Мишкой... А не вы — так, может, запрятали бы меня в колонию...

— Нет, все из-за меня, Егор, из-за моей дурацкой идеи... Это мы...

— Да что вы? Что вы? Вы — фантазеры, мечтаки...

Он еще что-то говорил,— Клим не расслышал,— заревел третий гудок.

— Трап подымают!

— Прощай! — едва успел крикнуть Клим и последним сбежал на пристань.

Старый пароход, кряхтя и плюясь желтой пеной, взбитой плицами колес, отвалил от причала, развернулся, пассажиры перешли на другой борт — и Клим, как .ни всматривался, уже не мог отыскать среди них Егорова.Странно и страшно было чувствовать, что вот только сейчас он держал его за руку — а теперь они больше не увидятся, может быть, никогда.

Никогда!

И провожая взглядом белый; облитый солнцем пароход, Клим все повторял это слово...

Он медленно плелся опостылевшими улицами домой. Мишка с отцом был в море. Каникулы тянулись нудно и скучно, и хотелось, чтобы скорее кончилось лето, и не хотелось — опять школа, опять уроки, экзамены на аттестат зрелости... Как будто бы это важно! Он думал о Яве, о Егорове, о теореме Ферма — обо всем сразу. «Фантазеры, мечтаки»,— вспомнились ему слова Егорова...

И все-таки на Яве бьют голландцев. И все-таки кто-то ее докажет — Великую теорему Ферма. Не может быть, чтобы ее никто никогда не доказал. Не они, так другие, не сейчас, так потом...

А они?..

Он вспомнил Слайковского:

— Мы мировой революции не делаем и карточек не воруем...

Солнце карабкалось вверх, по крышам, небо было синим, безоблачным. Оно предвещало жаркий день.

" ПУСКАЙ ОЛИМПИЙЦЫ ЗАВИСТЛИВЫМ ОКОМ ..."

1

У Бугровых — пыль столбом. Сизый чад из кухни сочится в комнату и тает, оставляя сладостный запах печеного теста, ванили, жженого сахара. Тетя Даша—соседка, мобилизованная по случаю именин Николая Николаевича, орудует возле плиты, гремит противнями, бесстрашно двигает голыми руками плюющие маслом сковородки. Горячий пот ручьится у нее по щекам. Надежда Ивановна перетирает посуду, нюхает и снова перетирает; столовый сервиз, только что из сундука, нафталин — плохая приправа к жаркому* Со двора принесли ковры, они пахнут прелым листом, Клим помогает их расстелить в гостиной. Здесь же, у буфета, Николай Николаевич с глубокомысленным видом разводит медицинский спирт, который уже несколько дней в небольших флаконах Надежда Ивановна приносит из больницы. Звякают пробки в графинах,: пивные бутылки обкладывают сырыми тряпками — пиво должно быть холодным! Сегодня нет обеда, едят кто что ухватит, только для Николая Николаевича накрывают на углу стола, постелив на белоснежную скатерть полотенце. Он брезгливо морщится, но, ткнув за край жилета угол салфетки, садится за прибор.

К восьми начинают сходиться гости. Их встречают в передней Николай Николаевич с Надеждой Ивановной. Сквозь дверь Климу слышатся приветствия и чмок поцелуев.

— С именинником...

— С днем ангела, как бывало...

— Салфет вашей милости, дорогой Николай Николаевич!..

— Краса вашей чести...

Первые бутончики острот. Они расцветут за столом, обильно политые вином и водкой.

— Сюда, сюда...

Это кладут подарки на столик.

Фальшивый тенорок Фомы Никодимовича:

— Надежда Ивановна... как всегда... великолепны и обворожительны! — он обычно целует руку в два приема.

А вот грудной, переливчатый голос —это Валентина Сергеевна; она любит смущать Клима нелепыми вопросами и, когда он покраснеет, разворошить его жесткие космы: «Ах, ты будешь очень ревнивым мужем!»