— Нэчого, толк будэ,— сказал дядя Петя, похлопав меня по спине.

Не знаю, относились его слова ко мне или к ящику с редиской, но как бы там ни было, они прозвучали ободряюще.

Будь у меня свободное время — чего на огороде никогда не случалось,— я мог бы полдня просидеть на корточках, разглядывая темную зелень быстро подрастающих листочков на бледных коротких стебельках. Они, эти листочки, возникали то там, то сям, как зеленые брызги, потом сливались в полоски, такие густые, курчавые, пушистые, что не терпелось погладить их ладонью, поиграть, путаясь в них пальцами... Было странно чувствовать свою причастность к их появлению, их жизни. И странно — держать в руке упругий, покрытый нежной кожицей шарик, с длинным, в налипших на него земляных комочках тоненьким хвостиком... Впервые выдернув поспевшую редиску, я долго любовался ее крутыми влажными бочками, не решаясь съесть. Наконец шарик хрустнул у меня на зубах, сладчайший, чуть горьковатый сок разлился по моему языку, рот мой наполнила благоуханная предрассветная свежесть...

Я с удивлением, бывало, смотрел на свои руки. Можно сказать, я видел их теперь впервые. И видел, что они способны не только держать карандаш или перо, перелистывать страницы учебников и выводить в тетради бесконечные ряды разнообразных значочков, крючочков и закорючек— изо дня в день, год за годом, без всякого явного смысла... На столе у нас, после скудного рациона, продиктованного сногсшибательными рыночными ценами, появились в неслыханном количестве та же редиска, а потом огурцы, лук, помидоры; к нам то и дело захаживали знакомые и родственники, и мы гордо вели их осматривать огород, и они воздавали ему должное и расходились по домам с набитыми сумками, счастливые и благодарные, похрустывая только что сорванным огурцом, который — странно, но факт — из ничего, из пустякового семечка вырастили эти вот руки!..

Я разглядывал их с недоверием. Неужели на самом деле это они?..

Они. Ведь достаточно было им, заленясь, пропустить отведенное нам время для полива, запоздать с прополкой, не оборвать у помидор пасынков, не окучить картошку — и наш огород хирел, дичал, увядал. Зато до чего весело было видеть его досыта напившимся воды, не опускающим тугих листиков даже в часы полуденного зноя! Каким праздником было смотреть, как узелок огуречного бутона вдруг разворачивается в яркую желтую звездочку, или как землю прокалывает упрямая зеленая стрелка лука, устремляясь вверх, или как помидор с лакированными щечками наливается жаром и становится похож на маленькое солнце!..

Мы с тетей Мусей пропадали на огороде. Мы учились. У одних — проращивать семена, у других — выбирать рассаду, у третьих — сажать картофель, используя ради экономии не клубни, а обрезки шелухи с глазочками. Мы не стыдились расспрашивать и перенимать, ведь в таком же положении находились все вокруг, будь то известный в городе хирург или дежурящая у ворот больницы вахтерша. Неожиданный и всеобщий авторитет приобрели бабки, которых прежде замечали разве что по вечерам, когда, круглые, от множества изношенных, прохудившихся одежонок, они колобками выкатывались во дворик дома, где жили больничные служащие, и до темна чесали языки. Но тут им вспомнилась молодость, деревня, в их руках воскрес давний, казалось, вконец истребленный инстинкт. Разбухшими, больными ногами ковыляли они на огород и там, путая Троицу, Петровки и Николу-летнего с числами нового календаря, спорили между собой, выясняя сроки посадок раннего картофеля и поздней капусты. Многие, в том числе и тетя Муся, верили им безоговорочно. Что же до меня, то бабкам я упорно предпочитал науку, обычаям и приметам — здравый смысл...

Королем, конечно же, среди нас всех выглядел дядя Петя. Он почернел и обуглился на солнце, кожа запеклась у него на щеках, обтянула скулы, выгоревшая вконец рубаха раздувалась на нем парусом. То здесь, то там появлялся он в бог знает откуда раздобытой широкополой соломенной шляпе, с мотыгой в руках, весь в земле и сам похожий на громадную, вывороченную из земли глыбу... И все-таки он был королем. Когда он шел на свой участок, головы сами собой поворачивались и тянулись ему вслед. А он ни на кого не смотрел. Только на ящики, по пути встречавшиеся ему, бросал он короткий презрительный взгляд и отворачивался с усмешкой. Этой усмешки побаивались. И в широкую костистую его спину смотрели с облегчением, словно во власти дяди Пети действительно было — казнить и миловать...

Что говорить, у него на участке всем на зависть так точно зеленела чистая, без единой сорной травинки, морковка, и редкостных размеров свеклу не точили жучки-долгоносики... Здесь вызревали самые ранние и самые мясистые помидоры, и росли самые высокие, отяжеленные множеством початков, кукурузные стебли, а неподъемные оранжево- желтые тыквы напоминали прикорнувших на солнцепеке поросят... Кому было в этом с дядей Петей сравниться?.. Это понимали все, понимал и он сам. И, блюдя свой королевский престиж, не любил делиться секретами. Правда, он отчего-то — не знаю, отчего именно — благоволил к тете Мусе, и ко мне тоже.

Тогда я это так же мало мог объяснить, как и прежнюю его вражду, почти ненависть. Но однажды — это было еще весной — вечером я не слишком удачно разровнял ящик, а на утро земля в нем оказалась безукоризненно выглаженной граблями. Как-то раз мне случилось проспать ночной полив, но когда я прибежал, кляня себя, на огород, он оказался уже политым. «А шо ж воде задаром пропадать»,— воркотнул через плечо дядя Петя, которого я застал между заполняемых водою последних ящиков. Спал я тем летом как убитый не только по молодости: тетя Муся то, маясь почками, отлеживалась на грелке, то, поднятая с постели посреди ночи, уходила на экстренные операции, так что на огороде частенько работал я один. В стыде за свою оплошность я решил, что при случае отплачу дяде Пете тем же, но такого случая не представилось...

Люди, я чувствовал, разделялись для него на две категории: трудяг и лентяев. Тут видел он причину, почему на одних огородах все росло и плодоносило, на других же зелень была жидкой и тощей. «Робить треба, вот и весь секрет...» Но от него я узнал, что огурцы следует поливать обильно и часто, «бо огурец воду любит», а картошку редко, чтобы сила у нее шла в корень, а не в ботву, что же до тыквы, так ее и вовсе полить нужно раза два-три в самом начале, чтобы, укрепясь, она не водой набухала, а тянула сладость из земли... Когда у нас померзли слишком рано высаженные помидоры, дядя Петя принес для себя рассаду — уж он-то высаживать не спешил!— и, делясь ею с нами, учил меня отбирать кусточки поприземистей, да зато поплотней, покрепче, вместо тех, что уже ударились в рост и к которым, конечно же, невольно тянулась моя рука...

В августе, в пору созревания и спелости, на огородах стали пошаливать. Дядя Петя поставил себе шалаш, «халабуду», как называл он это сооружение из фанеры, досок и бог знает чего еще. Иногда и я оставался с ним ночевать. Мы натянули внутри марлевый полог от комаров, которые по ночам грызли особенно немилосердно, и спали под ним, кинув на подсушенную траву кое-какое тряпье.

Обычно я засыпал сразу, ни комариное пение, ни напряженный, басовитый звон цикад не мешали мне. В шалаше свежо и душисто пахло сырым сеном, веющей из ночной степи полынью, сладковатой болотной гнилью далеких, заросших камышом ильменей. И все эти запахи как бы скреплял густой и устойчивый запах пота и махорки, которым тянуло из того угла, где посапывал дядя Петя.

Я бултыхался в сон, как в реку. Но порой, дожидаясь урочного часа полива, мы толковали — теперь уже не помню в точности, о чем. Помню только, как дядя Петя, бывало, не торопясь и смакуя каждое слово, принимался рассказывать о давнишней своей жизни, о хуторе где-то «пид Полтавою», о чернобоких волах, на которых в тамошних местах пахали землю, о породистых битюгах, об удоистых коровах, дававших сладкое, жирное молоко... Для меня все это было не слишком интересно. Иногда я слушал, а в голове у меня копошился вопрос: «Дядя Петя, а это правда, что вы были кулаком?.,» Но задать его я не решался. Да и сам вопрос этот для меня со временем как-то поблек, потерял прежнюю остроту.