Я похлопал Коломийцева по спине, выбивая соскобленную со стены известку, мы вышли на улицу, и было хорошо глотать свежий, сгущенный морозом воздух после смеси желтого дыма и сладковатого тления лежалых газет.

Наступил вечер, вокруг фонарей повисли туманные шары света. Подтаявший за день снег покрылся ледяной коркой, прохожие скользили, пробегая мимо нас укороченными, быстрыми шажками, и юркали в уютную темноту подъезда.

Сашка требовал все новых подробностей, но на каждом слове прерывал меня и принимался поносить Жабрина. Его бутсы разъезжались в стороны; чтобы не упасть, он то и дело цеплялся за мой локоть. Он все-таки хлопнулся, когда мы переходили дорогу, но тут же вскочил, проверил ощупью стекла очков и налился удвоенной яростью:

— Элементарная скотина! Ты думаешь, он что-нибудь понимает в искусстве?..

Потом он неожиданно смолк. Поблизости от нас, высвеченная витриной магазина, процокала высокими каблучками девушка в кубанке. Сашка толкнул меня, обернулся и проводил долгим взглядом ее тугие, гордые ноги.

— Знаешь, Климушка,— горестно вспомнил он,— вчера мне пришлось продать билеты. Она не пришла. Она — понимаешь?

Я не понял, кем была «она» в этот раз. Сашкины увлечения менялись часто, неизменным оставалось — бурный восторг первого свидания, на котором Сашка читал сонеты Петрарки, и затем — билеты в кино, продаваемые перед самым сеансом.

— Не огорчайся, старик, успех всегда был уделом бездарности,— сказал Сашка, вздыхая.

В небе мерцали звезды — мелкие, зимние, дрожащие — я посмотрел на них и почему-то снова подумал о Жабрине. Подумал, что на самом деле он, может быть, совсем не то, чем кажется. Откуда мы знаем, что он такое на самом деле?

Я слушал Сашку Коломийцева и думал, что, возможно, на самом деле и я — совсем не то, чем пытаюсь себе казаться. Возможно, я только кажусь себе таким же, каким был, когда собирался бросить школу, чтобы бежать в Индонезию и умереть за свободу,— а на самом деле все это пустяки — все эти бесконечные метания в поисках высшей справедливости и абсолютных истин, и во мне ничего нет, кроме пошленького тщеславия и злости вечного неудачника?..

— Ты слышишь или не слышишь?..

— Слышу,— сказал я.

Сашка поправил очки и посмотрел на меня пристально и скорбно.

— Я думаю,— сказал он,— сейчас самое время зайти в «Руно».

«Золотое руно» — так назывался центральный ресторан. Его единственная в городе неоновая вывеска горела бледно-голубым сатанинским огнем над площадью, на которую мы вышли.

Мне не хотелось идти в ресторан, и в общежитие возвращаться тоже не хотелось, мне хотелось остаться одному, но я не мог обидеть Сашку. Вчера он получил перевод из дома и носился целый день по институту, раздавая долги.

— Мне кажется, у меня еще что-то осталось,— сказал Сашка.— Правда, я видел в когизе юбилейный Шекспировский сборник...

Но он был готов пожертвовать ради меня даже шекспировским сборником.

* * *

Он сосредоточенно изучал меню, шевеля и причмокивая пухлыми губами. У Коломийцева было круглое лицо с розовыми щечками и рыжеватые волосы в мелких кудряшках. Если бы ангелы носили очки, он был бы точной копией ангелочка с картины Рафаэля.

В зале, еще пустоватом, сидели одни мужчины: теплая компания багроворожих деляг в лосиных сапогах и белых бурках; командированные с деловито жующими челюстями; пара застенчивых, настороженных морячков и пожилой человек в офицерском кителе без погон,— длинный, худой, печальный, похожий на Дон-Кихота без эспаньолки, дрожащей рукой он выплескивал в стакан водку из графина и опрокидывал в рот, не закусывая. На низенькой эстрадке, возле пианино, стоял барабан и рядом, на стуле, блистал перламутром аккордеон; оркестранты сидели за столиком и пили пиво.

Официантка с подчеркнуто-безразличным видом ждала, поглядывая по сторонам, и нетерпеливо постукивала карандашиком по раскрытому блокнотику. Она была очень молоденькой, в белой кружевной наколке, прозрачной кофточке и напоминала одно из тех нежнейших созданий кондитерского вдохновения, которые пестрели за витриной буфета. Услышав о биточках с вермишелью и бутылке портвейна, она сказала:

— Белое пить будете?

— «In vino veritas»,— вздохнул Сашка, заканчивая в уме сложные подсчеты.— Увы, но мы не будем пить белого, девушка!..

Она по-цыгански передернула плечами и, оскорбленно вильнув задом, поплыла к буфету. У нее был очень красноречивый зад. Им было можно выразить все, даже презрение к нашим студенческим карманам.

Мы заходили сюда редко, довольствуясь институтской столовкой и — в день стипендии — кафе-закусочной, расположенной в подвальчике, с окнами вровень тротуару; мы ели там жареную треску, дули жигулевское, спорили о статьях Эренбурга и очерках Овечкина. В ресторан мы являлись в исключительных случаях, когда требовалось восстановить равновесие между собой и миром. Наши сбитые подошвы нежились, ступая по ковровым дорожкам, крахмальные скатерти топорщились на столах, узкие серебряные сковородки фыркали маслом, и вино в бокалах играло веселыми огоньками. Жабрин в своей конурке отсюда казался не более реальным, чем облачко дыма.

Зал наполнялся. Посетители шумно двигали стульями, тренькали ножами, подзывая официанток. Аккордеонист заиграл «Голубку». Его звали Вася-милиционер. Он и в самом деле днем дирижировал полосатым жезлом на перекрестке перед универмагом, а по вечерам играл в «Золотом руне», и при этом лицо у него становилось добрым, глупым и совершенно счастливым.

— За Гамлета!— сказал Сашка, разливая портвейн,— К черту Жабрина — да здравствует Гамлет!

Первая стадия опьянения у Сашки всегда была связана с Гамлетом. Он третий год занимался гамлетовским вопросом. Об этом знали все в институте. Он гордился тем, что получает книги по Шекспиру из Москвы, по межбиблиотечному абонементу.

Мы выпили. Я спросил:

— Как поживает принц Датский?

— Скоро,— сказал Сашка.— Я кончу доклад через две недели. Это уж наверняка.— Так он отвечал каждый раз. Я усмехнулся. Он перехватил мою усмешку, положил вилку и нахмурился.

— Гамлет!— сказал он строго.— Гамлет! Понимаешь ли ты, что такое — Гамлет? Гамлет — это и ты, и я, и мы все, все человечество. «Быть иль не быть? Вот в чем вопрос. Достойно ль смиряться под ударами судьбы иль надо оказать сопротивленье — и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними?..» Каждая эпоха отвечает на это по-своему. Каждая эпоха и каждый человек. Я должен добиться синтеза!..

Я смотрел на его личико захмелевшего ангелочка и думал о том, что мне уже двадцать два. Что я пишу рассказы, которых никто не печатает. Что завтра надо слушать лекции, выпускать стенгазету, готовиться к семинару. Что через год, даже меньше, я поеду в глухой район. Буду учителем. И вопрос «быть иль не быть» решится сам собой.

— Давай выпьем,— сказал я.— За Гамлета мы уже пили, давай выпьем за Горацио.

Мы отпили из бокалов.

Сашка сказал:

— А теперь за Офелию.

Я сказал:

— Лей поменьше. Мы еще должны выпить за Лаэрта, Гертруду, Клавдия и Полония.

— Нет,— сказал Сашка,— к черту Клавдия. За Клавдия и Полония мы пить не будем. Лучше за могильщиков.

— Конечно,— сказал я.— За могильщиков — это уж обязательно. Только хватит ли у нас презренного металла? Ведь мы забыли о Фортинбрасе...

— Стоп! — сказал Сашка, в мистическом ужасе округляя глаза.— Мы забыли о Фортинбрасе? Мы будем элементарными скотами, если забудем о Фортинбрасе!..

И мы вытряхнули всю мелочь из карманов. Но тут Сашка сказал, вглядываясь куда-то поверх моего плеча:

— Вот она, твоя Офелия.

— Тебе начинают мерещиться призраки?..— сказал я.

— А ты обернись,— сказал Сашка.

* * *

Я обернулся. И увидел Машеньку. Вместе с Олегом. Он шел позади, небрежно кивая кому-то в зале.