Но здесь мы не можем совсем обойти последнего пункта. Индивидуальное достигает своей наиболее определенной собственной ценности только в художественном, вообще – в эстетическом, а таким образом, и идея свободы представляется только в ее значении чистейшей индивидуальности. Если определяющим как таковым в области теоретического является общее, то индивидуальное поддается определению только из него как отдельный случай закона: если в практическом общий элемент закона в одинаковой мере ставится в связь с индивидуальным и обратно, то в эстетическом и только в нем, наоборот, индивидуальное обладает совершенно непосредственною значимостью, более того, оно становится здесь почти определяющим фактором. Общее не может иметь здесь никакого значения, кроме того только, что оно входит и растворяется в индивидуальном. Здесь нет больше совсем места вопросу о «бытии» в смысле опыта: все эстетическое, рассматриваемое с точки зрения опыта, недействительно, только сыграно. Нет речи и о «долженствовании»: его нельзя приказать и оно не повелевает. Вообще в нем не спрашивается ни о чем, но что есть, то должно быть принято просто, как будто оно должно быть, а то, что должно быть, как будто есть. Поэтому-то здесь нет «закона» в смысле определяющего общего, нет вообще ни связывающего правила, ни повелительной нормы. У каждого индивидуального произведения искусства свой закон, своя, необходимость, имеющая силу только для него. Это уже не просто «индивидуальность» (которая все еще указывает на общее), а индивидуитет, недопустимость разложения на «признаки», которые были бы ему общи с другим. Произведение искусства само по себе совершенно лишено общего ему с другим, характера, оно стоит по ту сторону всех повседневных ценностей, поэтому оно несравнимо, неподражаемо; всякое намерение подражания осуждается в области художественного в самом корне. Поэтому даже точка зрения развития, предполагающая всегда известное долженствование, твердое направление к цели как норму, неприменима к искусству – на его наибольшей высоте, по крайней мере. Чисто художественное никогда не встречается с нуждой искать своей законченности по ту сторону самого себя, в отношении к дальнейшему, в конце концов бесконечному прогрессу: оно должно быть закончено в себе, или же оно с художественной точки зрения не вправе претендовать по крайней мере на высшее значение (а только на техническое). У настоящего искусства (да простит мне это Вагнер) нет будущего, как нет в нем прошлого, а оно живет как боги в вечном настоящем. Что имеет будущее и прошедшее, то этим самым доказывает уже, что оно не совсем искусство.
И именно в этом искусство ближе всего подходит к идее, а вместе с ней и к высшей свободе. Слово «идея» возникло, собственно, из эстетического направления сознания, ибо оно значит «смотри», наглядное представление, взгляд на нечто, следовательно, изображение в индивидуальном, несмотря на то, что ее содержание есть нечто в высшей степени общее, не только закон, но закон законов: метод. Отсюда не только высшее понятие образования эстетического характера, но и свобода как идея завершается и очищается вполне только в эстетическом. Ибо в нем одном она не только вечная задача, но и изображена так, как она может представляться нам «конечным существам с бесконечным духом» (так однажды сказал Бетховен).
Бросив общий взгляд назад на все сказанное, мы можем сказать: идея свободы, в ней идея личности и (мы вправе теперь прибавить) идея индивидуальности нам даны достоверно и полны в то же время таким чрезвычайно богатым содержанием, что его невозможно даже приблизительно исчерпать в таком беглом общем обзоре, какой был только возможен здесь. Узреть эту идею, привести ее в себе в ясность значит уже уловить ее с горячей любовью, почувствовать тоску по ней и посвятить себя ей всей душой. Эта свобода не лишена закона и не несоциального характера. Она не только мирится с сообществом, но безусловно требует его. Действительно свободный человек совершенно не может дышать в атмосфере несвободы – он должен необходимо желать для другого, для всякого другого свободы, которой он хочет для себя.
Позвольте мне этим напоминанием и закончить: не будем по недоразумению смотреть на культуру личности как на удаление от сообщества, как на освобождение от тяжелого и сурового долга социальной работы, а также политической борьбы. Мы гнались бы за фантомом, если бы мы стали для самих себя добиваться свободы и личности, а вокруг нас стали бы мириться с затхлой атмосферой несвободы, с этим грубым насилием, вершимым вещью, мертвым механизмом над личностью. Следует остерегаться: несвобода заражает; нет большего тирана, чем тот, кого самого давят цепи. Свободному человеку невозможно на продолжительное время жить среди сплошной несвободы. Тесное личное сплочение имеет, несомненно, свое высокое и священное право, в особенности для молодежи, а народное сознание, совместная борьба за общие блага является высшим долгом. И все те великие люди, которые не только абстрактно учено или вдохновенно прославляли идеал свободы, но и показали его нам своей жизнью, – Кант, Шиллер, Гете, Гумбольдт и многие другие, – они проповедовали не субъективизм: они самым серьезным образом стремились придать своей индивидуальности высшую объективную и тем самым общественную и человеческую ценность. Даже для Фауста, и для того последнее слово мудрости: «… auf freiem Grund mit freiem Volke stehn!» (стоять на свободной почве со свободным народом).
Останемся верными этому образу мыслей; тогда мы докажем дух свободы личности в смысле наших великих людей, в духе наиболее проникнутых немецким духом немцев, – для которых, по Фихте,
и в духе самых человечных людей.
Перевод М. М. Рубинштейна
Философия как основа педагогики
Предисловие
П.Наторп, автор настоящей работы, знаком публике, интересующейся философией, как один из самых талантливых выразителей того «истинного идеализма» («методического») (ср. ниже: с. 18), каким представляется кантовский идеализм некоторым современным его последователям. Составив себе солидную философскую репутацию главным образом исследованием учения о идеях Платона, исследованием глубоким и остроумным, хотя и оригинальным по стремлению сделать из Платона «истинного идеалиста», Наторп и в своей педагогической литературной деятельности сделал Платона своим любимым героем. Платон и Песталоцци как педагоги для него – два кульминационных пункта в развитии педагогической мысли: с одной стороны, как наиболее глубокие представители социальной педагогики, с другой – как мыслители, оценившие подлинную, органическую связь философии в ее целом и педагогики как науки. Развив в своей главной работе по педагогике, в «Sozialpädagogik», свою систему в форме догматической, Наторп любит возвращаться к ее теме и в своих статьях и лекциях исторического содержания. Платон и Песталоцци, понятно, здесь занимают первенствующее место. Однако, естественно, к какому бы вопросу ни обратился Наторп, основные принципы его философских убеждений не могут не обнаружиться. В значительной степени это имеет место и в предлагаемой его работе. И непредубежденному читателю бросятся в глаза некоторые предвзятые и логически неоправданные точки зрения автора, например искусственное объяснение единства философии как целого; утверждение, что этика и эстетика составляют «продолжение» логики («логика в расширенном смысле»); умолчание
о собственно философии, т. е. метафизике, ее роли и отношении к нормативным наукам; невыясненность отношения эстетики и психологии творческого воображения и т. п. Поэтому отнюдь не своеобразное миропонимание Наторпа является причиной появления этой книги на русском языке. Можно разделять и не разделять философские убеждения автора, но к голосу писателя с его именем следует прислушиваться. И это тем более, когда он подходит к вопросам, не так интимно связанным с его принципами, когда в обсуждении, так сказать, нейтральных для его философии вопросов полная солидарность с его философскими предпосылками не может быть необходимым условием для принятия или непринятия развиваемых здесь взглядов. Я не хочу этим сказать, что вопросы, разбираемые Наторпом в этом сочинении, не связаны у него органически с его философскими убеждениями. Напротив даже. Но они приемлемы и доказательны и без его философии. Тем более, что и сам Наторп заинтересован здесь не столько в распространении своих взглядов, сколько в защите забываемого иногда общего требования, что «теоретическое обоснование педагогики есть дело философии» (см. с. 86). Вот причина появления этой книжки.