Изменить стиль страницы

Для религиозного мира, которого, к сожалению, больше всего недостает Германии, этой в наше время, может быть, действительно самой религиозной стране земли, была бы достигнута неизмеримая польза, а вместе с тем для всех стремлений к внутреннему объединению или хотя бы только сближению получился неоценимый шаг вперед, если бы удалось достичь этого самого по себе все-таки (как надо думать) возможного, более того, само собой понятного соглашения. В религии, конечно, останется вечно истинным ее нравственно человечное ядро, несомненно кроющееся в ней. В этом можно идти вместе, как бы различны и противоположны ни были те мысли, к каким пришли в вопросе о мире и Боге, об этом и том мире и во всех этих в конце концов неразрешимых для нас вопросах. Во всяком случае, все дело в этом ядре, когда подымается речь о совместной жизни и совместной деятельности, о взаимном участии в горе и радости, в созидании и отдыхе, в познании и желаниях. Все остальное каждая религиозная партия может удержать при себе: ведь никто не оспаривает у них этого до тех пор, пока оно не нарушает указанного нами единства нравственной цели, сообщества человека с человеком. А оно делает это не как религия, а только в такой мере и потому, что в религию вмешиваются весьма человеческие вещи и одеваются в пурпурную мантию религии, чтобы заниматься под этой соблазнительной маской в действительности весьма небожественными делами.

Религия – дело жизни и деяния, а не мнения и слов, Песталоцци не перестает повторять это. И вот путь, по которому мы хотим идти, это путь жизни и деяния, и надо надеяться, что он приведет нас к истинной религии.

Человеку нужны часы возвышения – часы, в которые он сознает сообщество в борьбе за настоящую человечность. И наши учителя этики, чем более они видят, что народные массы уходят от традиционных форм и обрядов религии, тем все более и более ощущают необходимость искать замещения их в чем-либо вроде часов мирского назидания. Я не сомневаюсь в том, что нечто подобное возможно. Ведь неоднократно наблюдали и наблюдают, что религиозное искусство продолжает оказывать свое глубокое, часто потрясающее, действие также и на тех, кто – по крайней мере по своему собственному мнению – порвал вообще с буквой традиционной веры. В самом деле, что захватывает нас так в Messe Бетховена или в Passion Баха, что заставляет нас задрожать до глубины души в Мадонне Рафаэля или в Pieta Микеланджело, – безразлично, христиане мы или нет, – и много или мало, или вовсе не считаем мы истинным догматическое содержание того, что в них изображается? Очевидно, это – человечное, глубоко человечное. Все наши великие поэты, музыканты и художники крепко держались за этот человечный элемент религии, и почти еще до сих пор величайшие и наиболее захватывающие художественные произведения исходят из содержания религиозных преданий, но и там, где предпочитают совершенно иную материю, все-таки в целом настроение остается близким религиозному. Поэтому, как религиозный человек находит в них выражение своего настроения, так, наоборот, и тот, кто, по его мнению, освободился от религии, все-таки находит в творениях религиозного искусства свое настроение. Я заключаю: значит, в последнем ядре оно должно быть одним и тем же. Это невыразимое не поддается, вероятно, вообще никакому выражению, кроме символического, а для символа пригодно как то, так и другое. Таким образом, остаются верными слова Гете: «Es sagen’s aller Orten alle Herzen unter dem himmlischen Tag, jedes in seiner Sprache – warum nicht ich in der meinen?» (Это говорят везде все сердца на белом свете, каждый своим языком, – почему не могу этого сказать я своим языком?)

Этим я и объясняю себе, что люди, для которых традиционные формулы религии есть не что иное, как бессодержательные фразы, а религиозные обряды нечто непонятно допотопное, тем не менее обыкновенно энергично возражают, когда им говорят в лицо: у вас нет Бога, нет религии. «У кого есть наука и искусство, у того есть и религия». Меня всегда удивляло, что Гете позабыл в данном случае назвать третье, что, несомненно, в одних науке и искусстве еще и лежит и без чего ни в науке, ни в искусстве нельзя было бы найти ничего религиозного. Я назвал его: человеколюбивое дело. Я скажу более: есть религия работы. Наконец открыли неизмеримое научное и не менее неизмеримое художественное значение работы; но именно в ее художественных изображениях заложено – часто в подавляющей мере – также и то, что я называю религией работы: не только предчувствие, но и уверенность в существовании ее вечного, человеческого и человечного значения, которое потрясает и смиряет нас, которое ведет нас чрез все глубины ада в новое небо, чрез все пропасти вины к ничем уже не нарушаемому блаженству. Итак, религия работы такова: сознание своей вечной цели, той цели, о которой говорится: «Es ist nicht draussen… es ist in dir, du bringst es ewig hervor» (она не вне тебя… она в тебе, ты вечно творишь ее). Ибо то, что мы строим в работе и посредством нее, это в конечном счете не внешний продукт, а человек, это человечество в каждом человеке, «в собственном лице и в лице всякого другого» – говорит Кант; в сравнении с этой целью все внешнее имеет только служебное значение. Я должен заметить, что на меня произвело захватывающее впечатление, когда мы здесь из уст рабочего услышали: женщина работает не только тогда, когда она стирает пеленки для своего ребенка или исполняет какую-либо иную домашнюю работу, – она работает также, когда читает хорошую книжку и делает себя, таким образом, более способной образовывать, воспитывать своих детей; более того, она работает также, когда идет гулять и этим восстанавливает свое тело и сохраняет его здоровым – я думаю – ко благу и здоровью опять-таки своих детей и к удовольствию мужа, ибо это тоже нужно для строения человечества. Песталоцци говорит о внешней и внутренней работе и требует, чтобы внешняя работа была всегда подчинена внутренней. И вот в этом святом смысле поистине всякое образование есть работа, и нас, надеюсь, охотно пожелают принять в высокий орден работающих.

Во всяком случае, мы смотрим на нашу работу над образованием народа как на работу в этом высоком, святом смысле. И если только от наших заседаний у нас останется это сознание: мы трудимся над вечным делом, заключающемся в задаче развить и сохранить человечество в лице каждого человека, – то это неизмеримое приобретение. Если же затем к нам подойдет еще кто-нибудь с «милым выражением на лице» и с искренним сомнением спросит: «А как ты смотришь на религию?» и, может быть, ваше фаустовское признание, как ответ, окажется не совсем достаточным, то мы все-таки скажем себе, вправе утешиться этим: для нас это религия; пусть потом один истолковывает ее по традиционным понятиям, другой – по новым, в конце концов дело совсем не в этих понятиях, а в сути дела мы едины, и нам нет никакой нужды искать единства.

Этим заявлением, которое вы можете рассматривать как философское определение понятия или как личное признание, позвольте мне закончить.

О свободе и личности

Я хочу побеседовать с вами о «свободе и личности», рассматривая их не как две, а как одну идею. Понятие «свободы» одно заключало бы в себе слишком много значений; соединение с «личностью» направляет мысль на более определенный путь. Свобода в смысле личности, свобода личности, личность свободы – таково было бы более точное обозначение темы.

Нужно признать, что обозначенный этими словами идеал жизни действительно нуждается в оправдании в духовной атмосфере и времени, которые не только не благоприятны для культивирования личной жизни, личной свободы, но, по-видимому, совершенно оспаривают у ней право на жизнь и возможность существования. В самом деле, едва ли может быть сомнение относительно того, что в современной жизни и даже в современной науке почти все уже противится стремлению к утверждению и свободному развитию личности.