Я был спокоен. Правда, соседка потом говорила, что губы у меня побелели. Меня допросил полицейский, и я подробно ответил на все его вопросы. На все, кроме одного. Он спросил, когда я последний раз связывался с матерью, я стал вытаскивать из кармана суазор, но руки у меня задрожали, и я долго не мог запустить приложение для мгновенных сообщений, промахиваясь мимо его квадратной иконки, которую застилали огромные багровые пятна.
— Ладно, неважно, — как-то неожиданно смутился полицейский. — Значит, приезжали вы сюда нечасто? Два-три дня назад вы не планировали заглянуть к маме в гости?
Я покачал головой, по-прежнему сжимая в руках залитый красной мутью суазор.
— С экраном что-то, — сказал полицейский.
— Да, — пробормотал я. — Уже давно. Но сейчас стало хуже. Придётся купить новый.
— Жаль, — сказал полицейский. — Они дорогие.
— А почему вы спросили про два-три дня назад?
Полицейский показал на пустую чашку на столе. Суазор выпал у меня из рук.
Кремацию назначили через три дня. Я пришёл один — я даже не подумал кого-то приглашать, хотя Виктор потом немного обижался, как будто я забыл позвать его на торжественный обед. Зато явилась соседка, которая обнаружила труп и — всё. Мать была атеисткой, так что священник тоже не пришёл. Заиграла сдавленная музыка, и картонный гроб въехал на траволаторе в кипящий огонь. После этого прах замуровали в стену, и от матери, от всех её беспокойств, ипохондрии, навязчивых советов, от её любви к пирожным и страхом перед всем, что происходило за пределами Москвы, осталась только простенькая табличка с именем, датой рождения и смерти.
Я не плакал.
Я поехал домой, на квартиру матери, которая теперь принадлежала мне, сел за стол в гостиной и принялся склеивать чашку. У меня никак не получалось соединить осколки — мгновенный клей застывал всего за несколько секунд, и я не успевал выровнять части. Приходилось промывать криво сросшиеся осколки растворителем и начинать всё с самого начала, аккуратно нанося тонкую полоску клея на рваные фаянсовые края. Это было похоже на паззл из трёх частей, который я никак не мог собрать.
После десятой или двенадцатой попытки я сдался, бросил на стол бесполезный клей и только тогда заметил, что руки у меня дрожат, как у старика.
Я вздохнул, посмотрел на разбитую чашку и заплакал.
Суазор совсем перестал работать, на испорченном экране застыли похожие на кровь пятна, сенсор больше на откликался на нажатия пальцами, и несколько дней я не был подключён к сети. Я не ходил в институт, не появлялся в общежитии; для всего мира я просто перестал существовать.
Почти неделю я прожил в квартире матери, в которой уже не оставалось ничего моего. Потом я, наконец, склеил разбитую чашку, поставил её на стол, рядом с пустой корзинкой для пирожных, оделся, аккуратно закрыл за собой на все замки дверь и — ушёл.
В тот же день я купил новый суазор, авторизовался и увидел десятки мгновенных сообщений от Виктора, от других сокурсников, даже от учителей.
Одно из сообщений было от Лиды.
61
Мы встретились в институте, в сквере неподалёку от главного здания, хотя был выходной, и я приехал бы куда угодно, если бы она позвала. В новостях тогда всю неделю настойчиво обещали похолодание, но день вопреки прогнозам выдался солнечный, и я вылетел из общежития в лёгкой осенней куртке.
Погода казалась мне почти весенней, хотя до весны оставалось ещё больше месяца. На газонах проглядывала подмёрзшая прошлогодняя трава, ели были зелёными, как и всегда. Зиму выдавал лишь тонкий белесый налёт на голых тополях и соснах, но на полуденном свету даже редкий снег был похож на искусственное напыление, с помощью которого оформили ажурную аллею, чтобы она хоть как-то соответствовала календарной зиме.
Однако я чуть не упал, когда ещё только отходил от угрюмого корпуса общежития — на асфальтовой дорожке лежал едва заметный прозрачный лёд, — и насквозь промёрз, пока ждал Лиду у пустой скамейки, не решаясь сесть, под выключенным фонарём.
Я волновался. Я не знал, что скажу ей, когда увижу. Она сама предложила встретиться, сама решила приехать в институт. Разговаривая с ней по суазору, я бормотал что-то невнятное и долго сопел в суазор, нервно сглатывая слюну, а она тут же стала меня уверять, что мы "в любом случае" друзья, что мне не нужно в такой момент замыкаться в себе, что нам стоит поговорить.
Слышать от неё это признание в дружбе было больнее всего.
Лида опоздала, заблудившись среди облетевших сосен и тополей. Увидев меня у скамейки, она что-то прокричала и взмахнула рукой. Я обернулся и — тут же забыл о своём ознобе. На Лиде было тёплое длинное пальто, меховые наушники и шерстяные перчатки без пальцев. Волосы она распустила по плечам, и в них поблёскивали редкие снежинки.
Несколько секунд мы молча стояли и смотрели друг на друга. Лида часто моргала, смахивая снежинки с ресниц.
Взгляд у неё был тихим и уставшим, без привычного огонька.
Она улыбнулась и подошла ко мне, преодолев те последние несколько шагов, которые нас разделяли, обняла за плечи, положила голову мне на плечо. Меховые наушники мешали, Лида одной рукой стянула их с головы. Волосы упали ей на лицо. Она была совсем близко — как в тот злополучный день, когда я её поцеловал.
Я задрожал.
— Извини, — прошептала Лида. — Давно ждёшь? Ты совсем замёрз. Пойдём… куда-нибудь?
— Ко мне? — предложил я.
В моей неуютной комнатке Лида вдруг почувствовала себя неловко. Я предложил ей чаю, включил электрический чайник, но потом сам же забыл о чае. Лида сняла пальто и перчатки, подошла к окну.
— Даже не представляю, каково тебе сейчас, — сказала она, глядя на узкую дорожку, на пустую скамейку и негорящий фонарь, у которого я её ждал. — Всё вокруг как будто… ломается.
Лида повернулась ко мне. Я сел на незастеленную кровать.
— Почему всё плохое происходит так сразу, — сказала Лида, — одно за другим? Это как проклятие какое-то… В такие моменты я начинаю верить, что бог действительно есть. И он… безжалостен.
— Бог тут не причём, — сказал я.
Лида отошла от окна.
— Она мне писала, — сказал я, — просила, чтобы я приехал. И… дело даже не в том, что я не находил времени. Я просто не хотел. А она три дня пролежала в квартире. Если бы не соседка…
— Извини, — сказала Лида.
Она села рядом. Рука её вздрогнула — она хотела коснуться меня, но передумала, решила не спешить.
— Её можно было спасти, если бы я…
Мне хотелось заплакать, я вздрагивал при каждом вздохе, но плакать я почему-то не мог. Я вдруг подумал, что меня гнетёт лишь чувство вины — то, что мать умирала одна, ненужная и брошенная, когда даже сын не удосужился её навестить; то, что она ждала меня — поставила вторую чашку на стол, — хотя я неизменно отвечал, что слишком занят и не могу заглянуть к ней даже на часок; то, что она умерла, так со мной и не поговорив.
— Двенадцать часов, — сказал я. — Она была жива ещё двенадцать часов. Представляешь, каково ей было?
— Боже, — прошептала Лида, — я не знала.
— Я мог бы просто приехать, — сказал я. — В тот день или даже на следующий. Даже если бы уже было слишком поздно, если бы она просто умерла у меня на руках…
Я закрыл ладонью лицо.
— Не надо! — Лида схватила меня за руку. — Не вини себя! Это бессмысленно. Тебя могло вообще здесь не быть, ты мог уехать…
— Но я никуда не уехал.
— Даже если бы ты навещал её каждый день, — сказала Лида, сжимая мою кисть, — проезжал бы через весь город на электричке, всё равно это могло бы произойти. Я понимаю, каково тебе, но правда… — Лида склонилась ко мне; голос её зазвучал тише. — Ты не виноват.
Я ничего не ответил. Чайник вскипел и отключился. Солнце скрылось за домами или тучами — в комнату упала тень. Подчиняясь какому-то необъяснимому порыву — как солнечному ветру — тень принялась раскачиваться по комнате, соскальзывая со стен, пролетая по потолку и полу.