Изменить стиль страницы

Глава VIII

Вскоре после прибытия апостола Павла в Рим преторианский префект Бурр занемог воспалением горла и, проболев некоторое время, скончался. Во все время его болезни Нерон, давно уже тяготившийся тем немым порицанием, которое нередко видел он во взорах бывшего своего воспитателя и руководителя, не мог скрыть злой радости, охватившей его в виду возможности близкой смерти префекта. Давно утратив всякое влияние на цезаря, — несмотря на те тяжелые компромиссы, в какие входил он иногда со своею совестью, чтобы сколько-нибудь сохранить для общего блага свой зыбкий авторитет на главу империи, — Бурр все-таки продолжал уже одним своим присутствием стеснять Нерона, который видел в нем как бы воплощение укоров собственной совести, как бы неподкупного, хотя и безмолвного судью-карателя всем своим поступкам и действиям, и одно уже сознание, что Бурр — честный и прямой солдат в душе — не может не осуждать его образа действий и как императора, и как частного лица, стесняло Нерона и было ему до крайней степени надоедливо. А между тем открыто отделаться от Бурра, давнишнего любимца среди преторианских когорт, было и не совсем удобно и небезопасно. Болезнь префекта явилась кстати; ею можно было воспользоваться как удобным прикрытием для нового злодеяния: на этот счет намеки Тигеллина — этого злого гения Нерона — были очень прозрачны и убедительны и вскоре привели к тому, что Нерон решился послать сказать своему бывшему советчику, что шлет ему лекарство, изготовленное под непосредственным наблюдением собственного лейб-медика. Этим целебным средством оказался яд. Больной догадался в чем дело, но поздно: яд уже успел произвести свое действие, и когда Нерон вскоре затем сам пришел навестить его, он с нескрываемым отвращением отвернулся от него и на все его притворноучастливые расспросы о его здоровье и лишь раз ответил: «мне хорошо». То были его последние слова. В Бурре Рим потерял одного из тех немногих честных и добродетельных государственных мужей, какими пока еще могла похвалиться римская империя.

Для замещения же вакантного места префекта преторианского лагеря Нерон повелел эдиктом должность военного префекта разделить между двумя лицами — Фением Руфом и Софонием Тигеллином. Первый из них был человек очень уважаемый, стяжавший себе большую популярность тою добросовестностью и щедростью, с какими он во время голода исполнял свои обязанности комиссара народного продовольствия, и Нерон надеялся таким назначением заглушить до некоторой степени то неудовольствие в народе и тот его ропот, какие должны были неминуемо возбудить в нем назначение на важный и почетный пост префекта преторианских когорт такого человека, каким был всем ненавистный Тигеллин. Но разумеется, что из этих двух вновь созданных префектов главным и полновластным был наперсник и друг Нерона, соучастник и сподвижник всех темных деяний цезаря. Печальная и незавидная известность этого низкого временщика восходила еще ко дням его первой юности: и тогда уже юношей похвалялся он с наглым и беспримерным бесстыдством целым рядом подвигов, из которых один был бесславнее и позорнее другого; теперь же, потворствуя всем порочным наклонностям молодого императора, втягивая его все глубже и глубже в омут разврата, разжигая в нем все злые его страсти, он этим путем рассчитывал проложить самому себе дорогу к римскому престолу.

После устранения, с помощью Локусты, несчастного юного Британиика с дороги, в живых еще оставалось два человека, могшие оказаться конкурентами очень опасными в деле достижения того, что являлось главною целью всех черных интриг и козней всесильного фаворита. То были Фавст Корнелий Сулла, последний отпрыск этого знаменитого рода, и Рубеллий Плавт, последний прямой потомок Тиберия. Как тот, так и другой давно уже находились в немилости и, удаленные из Рима, жили как бы в почетной ссылке, первый в Нарбонской Галлии, второй в Азии, и Тигеллину весьма нетрудно было уверить Нерона, подозрительного, как все вообще трусливые люди, что Сулла, равно как и Плавт, под притворною личиною лени и индиферентизма к государственным делам, только и делают, что замышляют козни и сеют смуты среди войск тех отдаленных провинций. Первою жертвою наговоров всесильного временщика пал Сулла; подосланные к нему в Массилию под строжайшим секретом убийцы ворвались к нему вечером, в то время, как он возлежал за ужином, и тут же, покончив с ним, сняли его голову с плеч. По обычаю тех грубых варварских времен голова убитого Суллы была представлена Нерону, и вид этой головы — как передает летописец — доставил цезарю случай от души посмеяться, тешась над некрасивым и обрюзглым лицом Суллы.

Окончательная расправа с Рубеллием обещала вначале более хлопот и затруднений. В жилах Плавта текла кровь цезарей, и к тому же он и сам по себе, независимо от своего происхождения, пользовался и любовью и уважением своих сограждан и как философ-стоик, и как человек с большим достоинством, и как примерный семьянин. И действительно, некоторые его друзья, остававшиеся в Риме, узнав о висевшей над ним опасности лишиться жизни, поспешили послать к нему в Азию, гонца, и этому гонцу благополучно удалось и опередить нероновых посланных и вовремя предупредить Рубеллия. С этим гонцом отец его жены, Антистий Вет, прислал ему письмо, в котором очень настоятельно упрашивал его отнюдь не сдаваться, объясняя, что посланный императором на этот подвиг военный отряд состоит лишь из шестидесяти человек, а скорее обратиться за помощью к начальнику тамошних легионов Корбулону, располагавшему в Азии большими военными силами и к тому же сильному привязанностью и преданностью этих войск, питавших к нему горячую любовь за его всегдашнюю готовность ратовать в защиту всех угнетенных и гонимых. Но такое известие до того сразило Рубеллия и как бы пришибло его, что он не в силах был стряхнуть с себя овладевшей им апатии и никаких мер к ограждению себя от убийц не принял. Убийцы, явившиеся к нему в дом в числе трех, застигли эту новую жертву честолюбивых планов Тигеллина за гимнастическими упражнениями, так что их ударам Плавт мог противопоставить лишь обнаженное свое тело. И его голова также не миновала рук Нерона и тоже возбудила в нем лишь одно неприличное глумление и недостойные насмешки.

Но весьма близко к Нерону стояло в этот период его царствования еще и другое лицо, влияние которого отразилось на нем и на его образе действий, может быть, даже сильнее, чем влияние всех других его фаворитов. Этим лицом была Поппея Сабина. Нерон безумною страстью пылал к Поппее и был рабом этой страсти. Холодная, умная и расчетливая Поппея умела тонким женским кокетством постоянно поддерживать в нем эти пылкие чувства к себе, и любовью Нерона играла, как игрушкою. К этому времени она успела уже до того упрочить свою власть над ним, что дала ему свое согласие на удаление Отона в далекую Лузитанию, а сама, не колеблясь, заняла апартаменты в палатинском дворце. Но, решаясь на такой смелый и очень недвусмысленный шаг, она вовсе не имела в виду занять при дворце Нерона то положение, каким когда-то довольствовалась смиренная Актея, так искренно и беззаветно полюбившая на свое горе юношу Нерона. Нет, Поппея метила выше и твердо решила добиться в этом дворце звания императрицы и всех почестей, сопряженных с этим званием. Но для осуществления такой честолюбивой мечты нужно было сперва удалить с дороги — правда, всего только одно, но за то очень серьезное препятствие — Октавию.

Давно уже несчастная дочь Клавдия была не более как нулем во дворце своих отцов и дедов и давно уже чувствовала она к своему мужу одно только непреодолимое отвращение. Ее не огорчали ни его измены, ни его явное пренебрежение ею; напротив, чем холоднее и равнодушнее был к ней Нерон, тем легче и свободнее дышалось бедной Октавии.

Но как бы то ни было, а по своему положению она все же оставалась императрицею, и Нерон волею-неволею принужден был из страха перед общественным мнением соблюдать некоторые приличия и официально выказывать некоторые знаки уважения дочери божественного Клавдия и внучке незабвенного Германика.

Однако, Поппея, несмотря на это, в душе была твердо убеждена, что добьется удаления Октавии под тем или другим предлогом и сумеет своими наговорами запугать трусливого Нерона до того, что он решится на формальный развод с нелюбимою женою.

— Ты все говоришь, что любишь меня так беззаветно и горячо, златокудрый мой Нерон; но скажи, правда ли это? — подняв на Нерона томный свой взор, спросила его однажды Поппея, пока он со всем упоением страстно влюбленного человека целовал ей руки и вдыхал аромат ее шелковистых кудрей, золотой волной покрывавших ей плечи, руки и спину.

— Как можешь ты сомневаться в моей любви к тебе, Поппея? — страстно сжимая ее руки, отвечал Нерон. — Я не только люблю тебя, я обожаю тебя, боготворю тебя…

— Не одни ли это лишь слова, Нерон? — вздохнув, тихо проговорила Поппея, и в голосе ее послышались слезы. — Говорить все можно; но, скажи, чем на деле доказал ты мне свою любовь? А между тем, отчасти не мне ли обязан ты, что избавился наконец от помочей, на каких водила тебя Агриппина, и сделался настоящим императором? Ты же что сделал для меня? Разлучил меня с мужем, с милым, добрым и великодушным моим Стоном..

Нерон нахмурил сердито брови; между тем как Поппея, не обращая внимания на гнев цезаря, продолжала:

— Его ты сослал в далекую Лузитанию, а меня уговорил поселиться в этом скучном дворце, обещая, что я буду твоей женою и императрицею. А я все-таки и до сих пор ни то, ни другое. Уж не лучше ли будет для тебя, если ты вернешься к своей бледной Октавии; может быть, она тебе милее, чем я…