Вот так-то. Но сейчас Логос побеждает, и я, с содроганием сердца: кто прочтет? кто поймет? кто пройдет? – поведу вас за собой. В глубь Ада, словно Вергилий, – по узким извилистым ходам земляных созданий? А может, вверх, по воздушным спиральным путям, какими орлы поднимаются к Солнцу – взмывают неспешно и исчезают в лазури?

Часть 1 Похвала (Dictum cum laude auctoris)

От биографа

Итак, приступлю, и да помогут мне боги.

Я, надо сказать, крещен в православную веру, крещен в сельской церкви, под синим обширным куполом, теплым, как июньское небо. И в купель погружался я трижды. И было сие в тысячелетие крещения моей родины. И всякий раз, проходя мимо храма – из дачного родового гнезда к электричке, – по сей день осеняю себя знамением – истово, троекратно, склоняясь пред печальными очами трех ангелов, тихо сложивших средь каменистых пространств вселенной длинные крылья, карие, как у лесной бабочки-сатириды.

Только язычник я, и китайцы друзья мне, и не чувствую я над собой длани Божией, покрова, щита и благодати, как дано это моему профессору. От рождения дано до смертной борьбы – и, видно, навеки.

Тут мне вспоминается рассказ. Его рассказ о восходе солнца. О том, как появлялась звезда из-за вершин сосен над заросшим оврагом. В этот овраг и я сбегал, проснувшись, – вниз по тропке от самой двери дачного дома, прямо к ручью, скрытому в переплетенье веток черемухи, лениво опустившей темные стволы на мягкие подушки влажных мхов, в плотной сети побегов изысканно поникшего бересклета, тихой крушины, голубоватой жимолости… Однажды, когда я недвижимо сидел у ручья на упавшей шершавой березе, замерев в созерцанье текущей воды, что-то атласной молнией мелькнуло среди налитых ядом стволиков волчьего лыка, прозвенело лезвиями блестящей осоки, прошуршало жесткими листьями ландышей, потревожило зеленые сердца скромных майников. Очнувшись, я решил, что это был черный хорь, Mustela putorius. Маленьким мальчиком я прикоснулся к черным тетрадям. И зазвенела латынь, и стала моим боевым кличем, а латинское имя – оберегом, знаком любимых и их разгадкой. Заклинанием.

Еще и тогда овраг, и ручей, и ключи в нем, живыми хрустальными куполами вздымавшие мелкие песчинки со светлого дна, были ничьи. В Эпоху перемен все это стали нарезать на куски, как пирог. Теперь, сбежав от старого дома вниз, к калитке, я упираюсь в серую бетонную стену. Через нее навстречу мне уже успели перекинуться бледные побеги девичьего винограда: света не хватает, и на холодном ветру они беспомощно шевелят тонкими усиками в поисках опоры. За стеной, по берегам ручья и по склонам оврага, насколько я могу судить по ежедневному треску косилок и шипенью кружащихся опрыскивателей, раскинулся газон.

И смутно, словно сквозь стекло, закопченное на свечке, чтобы наблюдать затмение солнца, – я нашел одно такое на подоконнике в дачном сарае, рядом с несколькими крапивницами, навеки сжавшими свои пестрые крылья, и профессор объяснил мне его назначение, – смутно я вспоминаю, как тихи высокие травы… Как тучи громовые близко… Гроза разливается лавой, и ласточки носятся низко… Льет иволга голос с вершины, в недвижных кулисах зеленых – как будто из горла кувшина, укрытого в стихнувших кронах… И плещет прозрачная влага мне в сердце, и странно знакомы сирени у края оврага… и сосны у старого дома…

Но я непростительно отвлекся. Уклонился в сторону, как виноградный побег, но ведь опора только в самом рассказе – в чем же еще?

А сейчас вы прочтете рассказ профессора о восходе солнца над оврагом – передаю, как запомнил. Надеюсь, заметно, сколь незыблем покой, осененный заботой – то, что я в детстве впитал, воды ручья созерцая. Да, вот она – благодать, коей я ныне лишен… Да и все мы, пожалуй.

«Струйноголосая, зеленозвучная птица в куще проснулась. И вниз по оврагу ручьится в розовом мареве песня. И золотострельно лучится светообильного солнца за краем земли колесница. Крест загорелся ответным лучом над горою. А под крестом преклонились над чашею трое. Зрят: поутру наполняется чаша зарею – чтобы звучали все жизни в едином настрое… жизни, что темной порою себя сохранили, к берегу этой весны долетели, доплыли… Вот упоенные светом стрижи окружили храм хороводом… И ангелы крылья сложили…»

Может, я что-то упустил или исказил. Многоточий там, конечно, не было – это мои попытки восстановить текст. Мне хотелось только передать, как много там было света, в этой вселенной и в этой картине. Сегодня ангелы на белой стене сельского храма, ангелы, перед которыми я останавливаюсь, спеша на электричку, в надежде совершить или получить что-то, крестясь и кладя поклоны, – молчаливы они, все трое, будто сговорились, молчаливы и неподвижны. Да это просто потускневшая от вечной непогоды фреска, редко поновляемая неумелой рукой любителя-реставратора, бывшего художника одного из бесследно пропавших издательств – то ли «Науки», то ли «Просвещения»… Не помню. Но все ж попытаюсь и сам сказать. На слово учителя об июньском рассвете и восходе Троицы – слово свое об утре зимнем и о рождественской ночи. Замечу, впрочем, что делаю это, не только уступая обычаю. Этими словами я попытался однажды передать свои чувства одному китайскому другу. Пригласил его в святую ночь на дачу, повел в храм… Какой стоял мороз… А мы с ним стояли службу. Обошли нашу церковь с крестным ходом, держа в руке тонкие свечи, и алый воск падал на скрипящий снег каплями крови. И я сказал, предварив свое слово всеми возможными пояснениями, то, что было у меня на сердце. Что поднималось к глазам, на морозе обжигая слезами веки:

«Глаз совиный, полускрытый тучей, глянул с неба желтым полукругом в сумрак снежный, и вдали над кручей говорили вороны друг с другом. Но ответил голос колокольный, тихий звон пронесся над полями – вот на сердце и тепло, и больно, что звонят Сочельник в старом храме. Жалко, что старухи умирают, словно птицы, нежно и покорно… Жаль, не дети в гроб их убирают и не внуки отпоют соборно… Для кого ж величье этой ночи? Скань мороза, черный бархат неба? И о Ком звезда в ночи пророчит? Что Он был – не верим, и что не был».

Не верим. Не верим?

Моему китайцу все это не понравилось. Вообще ничего не понравилось. И потому я был даже не огорчен – убит.

А на обратном пути в мегаполис по имени Москва, в электричке, уже светлым рождественским утром, переночевав в моем родном старом доме и вкусив с нами рождественской снеди, китаец заплакал.

Как всколыхнулось мое сердце! «Что ты?» – спросил я тихо. Тихо, радостно и нежно. Он еще поплакал молча, вытер слезы и наконец ответил. «Мне жаль твоих родителей, – сказал он. – Ведь они ученые. А как мало денег получают! Как мало! Такие уважаемые, такие образованные люди. И так мало денег…»Сердце мое оборвалось. Он ничего не понял. Но теперь я мог гордиться своим другом: ведь он плакал, плакал слезами, настоящими горькими слезами… Плакал от жалости…

Вот я стою у окна, узкого окна в серой гранитной стене, стою опершись ладонями о холодный мрамор подоконника. Одно пока неприступно – твердыня факультета. Здания. Знания. И тиха моя келья. Спиной я чувствую жизненный шелест компьютера – словно шелковая береза вдруг затрепещет под дуновением июльского теплого ветра – и снова стихнет. В дубовых панелях шкафы с препаратами, еле слышно рокочут холодильники, и секвенатор бесшумно свершает таинство чтения текста – живого текста вещества бессмертия. Прохладно.

Внизу предо мной простирается прямоугольник двора биофака. Спокойно и безопасно там – словно меж лапами сфинкса. Окно моей ученой кельи – в голове, на лице исполина, и глаза мои, будто очи колосса, уставлены в вечность. Пустынен двор, как всегда в летнюю пору. Стрижи неустанно чертят жаркое бледное небо. Вот они – воздушные пути моих мыслей.

Но стрижи все кружат над портиком, на виражах опускаясь к траве, посеревшей от солнца, к асфальту дорожек, чтобы, отчаянно вскрикнув, снова набрать высоту. Так колесницы в долгом пробеге несутся вкруг арены, и возничие дико гикают на поворотах. Нет, плоха та речь, что ограничена кругом, будто долгий пробег, речь, что замкнута, словно ошейник раба. Освободим ее бег – пусть от начала к концу прямо летит куда хочет.И выстроим мысли в порядке классической хрии.