За рюмкой водки просветленный успешным писанием Баринов был благодушен. И взялся, конечно, за любимую тему. Профессорский набор идей о перестройке и науке был обкатан, как пестрые голыши в русле прозрачного ручья на дне оврага, и столь же прост. Научная работа есть роскошь, никому, кроме самих ученых, в сущности не нужная. Им же необходима для получения единственно доступного для этих чудаков кайфа. Вывод: за что им платить? За удовольствие?

Точка зрения жены отличалась: нужны хоть минимальные средства на семью. Иначе ученые перестанут воспроизводить сами себя.

– И не надо, – говорил Баринов. – Зачем воспроизводить себя? Такие же ученые, чудаки то есть, могут рождаться и в богатых семьях. А? Не могут разве? За них будут платить родственники. Понимаете, нет? Ну. Наука пойдет вперед семимильными шагами. Куда ей еще идти? Назад, что ли? Ну это… Таким вот образом. Понимаете, да? Хоть вот Погодина возьмем. Его спросите: откуда брать деньги на науку. Так. Вот. Ну и это… Он скажет: у богатеньких. И, кстати, сам берет. Слыхали, что ль? В клубе «Сафари», например. Подвизается там. Туда, в клуб этот гребаный, все шишки входят, ротшильды со всего мира. Мужик ведь что? Как до власти доберется – непременно сразу толстеть – и на охоту. На крупного зверя. Компенсация такая. А скорее – гормональное что-то. Э-э-э… Власть и гормоны – вещи неразделимые. Как гений и злодейство… Ой, что-то я, кажется, того… Ну, понимаете? А? Александра, ты понимаешь? Ну это, в общем. Того.

Я вспомнила о Погодине и несбывшемся проекте оленьей фермы. Вспомнила сына академика, острым красным языком оживлявшего бледные до синевы губы. Вспомнила, что и у тех двоих были свои камешки– окатыши, все о том же. Ну конечно, каждый мучительно нуждается в апологии. Не только Сократ. Ведь, как известно всем, кто открывал первую страницу учебника логики, человек смертен. Сократ человек. Вывод: Сократ смертен. Как и мы…

Погодинская апология была такая. Нужен начальный капитал. Без него никуда. Сперва для своего дела – чтоб основать. После – разбогатеть или, по крайней мере, «твердо стать на ноги». (Его, Погодина, выражение.)А уж тогда и заниматься наукой. На дивиденды. Вот разбогатею – и наукой займусь. Чего там. Сейчас все быстро. Не отстану. Не успею отстать (забавное сочетание слов, кстати).

И тут, под жужжащими в липах пчелами, в облаках медового ветерка, тонкий писк комаров звенел и звенел – и, наконец, добился. Вызвонил слово. Не слово даже, а целый термин: подмена цели . Так в риторической аргументации называется одна уловка. Уловка – это если по искушенности. Как у сына академика. Она же – ошибка. Это если по недомыслию, как у Погодина. Подмена цели – это когда цель прячут за средством. Деньги лишь средство, а становятся целью. И вот тут-то Мефистофель и улыбается. Ага! И почему бы не улыбнуться? Можно и расхохотаться даже. Ведь до подлинной цели – науки – Погодину уже не добраться. То есть это если по-крупному. По-серьезному. Если не просто какая-то диссертация, пусть и докторская. Это ведь не наука еще. А вот если дело настоящее…Так для этого поезд уйдет. Навсегда.

– Ну это, а? – продолжал Баринов. – За науку! Хрен с ними, с деньгами. Появятся откуда-нибудь. Приплывут как миленькие.

Жена его Лена выпила и печально потупилась. «Да, – думала я про себя. – Вот Баринов – это да. Прямая мысль. Прямой стиль. Прямая жизнь».

Да, что-то прямое и чистое, безыскусное и безнадежное было в наклоне головы жены его Лены. «То же, что и в моей странной жизни», – поняла я и поставила на край струганого стола пустую рюмку.

Часть 4 Противноe (Contraria)

От биографа

Настала наконец пора приступить к следующей части хрии – нашего рассуждения о любви и, конечно, о времени – той, в которой уготовано место для доказательства от противного.

Если бы все сложилось не так… Если б осуществилось другое… Что, если б профессор отступился? Ослабев, не смог бы держать удар? И Логос оставил бы его, отлетел в самые трудные годы? Вернулся к арбатскому мудрецу, прижался крыльями к родному, черному залоснившемуся пиджаку, поистраченному от вечности… Это вполне могло случиться, например, когда Профессор обедал, роняя на черный узкий галстук то бледную нить квашеной капусты, то яркую полоску сырой морковки, сдобренной постным маслом, а в темную комнату проникал тусклый свет арбатского двора, отбеленный свежевыпавшим снегом и оживляющий проблески золота на корешках старинных фолиантов, хранящих письмена древних… Что, если б…

Говорят ведь, что даже ангел-хранитель покидает многих и многих крещеных. Вот человек подумал о себе… А что тут такого? Почему нет? О себе не подумаешь – кто о тебе подумает? И мысль привела к поступку – на благо себе, любимому. Вот и еще раз, и снова… Вот отрешился он от принципа добра, от любви, от Бога – называйте как хотите… И вот уж позабыл о благе общем, а радеет все о себе и своих детках, и хорошо еще, если о них. Ангел-хранитель отворачивается все чаще и чаще… Вот предал – сначала неизвестного кого, незнакомого даже… Но вот уж и друга, и брата, и жену, и ребенка – любимых, близких, любящих… Нелепых? Быть может. Глупых? Возможно. Скучных? Конечно… За столько-то лет кто не наскучит? Их, слабых, их, страдающих, их, так долго теплом своих несовершенных сердец согревавших его в несчастьях, в заботах, – предал. А предав, и вовсе забыл. Отвернулся. Сами виноваты. Надоели. Ругают. Мешают. И вот тогда-то ангел, упорству предателя ужаснувшись, отлетает. Безмолвно, неслышно… Навеки.

Но я помню, как Виталинин миллионер, давно, еще когда приглашал нас в гости и был Виталининым мужем, сказал матери: «А ты молодец, удар держишь». Мы сидели за круглым столом в кухне, только что превращенной в роскошную столовую, Боб щедро разливал кому виски, кому коньяк, а мне Виталина бухнула на тарелку целую гору оливье и все подкладывала пирожки, крошечные, словно рыбки, – да, в этой квартире был и аквариум, причем морской. Чудо! Рыбы-ангелы сновали только так, розовая актиния трепетала голубоватыми щупальцами… Миллионер Боб сказал это с удивлением. «Удар держишь»! И как я гордился ею тогда…

Да, мать была верна. Тем, кто ей предан, тем, кто слаб, – всегда, без условий. Безусловно верна. Безусловно преданна. Верность и преданность – вот ее главное. Сама она. Как сказал бы Аристотель, присущее – не привходящее. Верна, щедра и жертвенна. Логос это оценил. На языке уголовников – по фене – «осознал». И оценил достойно. Книги писались будто бы сами. Помню – не раз она удивлялась: сажусь за стол – и словно кто рукой моей водит. Откуда что берется?

И я решил: подожду. Подожду еще. И не дай бог, чтобы настало время…

Вот уж семнадцать лет – как летит оно! – семнадцать лет я жду. Думаю, взвешиваю, решаю. Пришла пора или нет? Открыться и открыть – или предоставить все богам: пусть меж колен вращает и вращает свое веретено Ананке (я нашел ее имя в черной коленкоровой тетради: А νάνκη– неизбежность), пусть крутит и крутит она мировую ось и вершит события, а дочери ее Мойры пусть плетут нити человеческих судеб: плетут, чтоб порвать их однажды…

Нет, вот порвать я не дам. Лишь только возникнет угроза порванной быть одной нити – да, вы угадали, той самой, – тут я откроюсь. И банку открою. И все, что в ней тайно сокрыто, все разом отдам ради жизни. Ради спасения одной только жизни – ее одной, моей верной, моей преданной. Моего профессора. Моей матери.

Семнадцать… Сейчас мне уже двадцать восемь. Старость подступает неумолимо. Не за горами тридцатник. Давно ли все это было… мои одиннадцать лет. А кажется – только вчера…

Семнадцать лет назад (воспоминания биографа)

Я слышал, как шмякнулась крыса. Сквозь дрему я слышал и топот лап – прямо к моей кровати, где, за день уставший, я скрывался от холода жизни под красным ватным одеялом. Край его дернулся, когда грызун проскакал под кровать и зацепил острым когтем ветхий сатин, от бытийственной стужи хранивший три поколенья семьи. Тут я проснулся.