Изменить стиль страницы

— Верно! — кричат ребята, как пошептались. — Черт с ними! И до них доберемся! Сначала — кабак! Вот он где — кровопивец!

Народ глядит вниз-то, с горы видно: кабатчик — а он все эти дни тройку наготове держал — сажает в тройку-то жену и детей! А народ уж бежит — кто камни берет, кто палки, и все с горы — к кабаку! А кабатчик нахлестывает! Только пыль поднялась по дороге! Так и смылся и семью увез.

Ну, народ ворвался в кабак. Стекла звенят, орут, почти весь народ сбежал от господского дома. И ведра с вином уж выносят.

Ну, думаю, теперь — все!

Тут попадья бежит с шубой, надела на батюшку, а он на сестриц смотрит и говорит:

— Вам ведь, барышни, уезжать надо немедленно! Сожгут теперь, как перепьются!

— Куда же, батюшка?

— Лучше в город.

А попадья плачет и ручки у барышень целует. А те сидят, как каменные, а ключи и книги на столе лежат.

А те-то двое посмотрели-посмотрели и тихонечко пошли себе с горы и кучеру знак сделали. Сели и поехали прочь… А батюшка смотрит им вслед и шепчет, мне слышно:

— Проклял вас бог, и люди проклянут! Нет добра совратителям душ человеческих! Большие муки за то примете, иуды искариотские! — И плюнул им вслед.

Да… Крутой старик был… Его в восемнадцатом году матрос из маузера убил…

А те старики, что остались, подошли к крыльцу и говорят:

— Вы, матушки-барышни, простите!

— Что ж нам вас прощать? Бог простит!

— А скажите, отчего сказали вы, что не удержит народ землю-то?

— А дураку, — отвечают барышни, — богатство не в пользу! Он и не удержит его. Все, что возьмете, — погибнет, и заново делать будете, да только хуже… А землю, что получите, от лености запустите… И опять будете водку пить и начальство ругать. Прощайте! — говорят барышни.

— И вы тоже!

И старики пошли туда… вниз.

А барышням батюшка говорит:

— Собирайтесь, не теряйте времени! У вас — час, не более! Сейчас народ напьется, остервенеет, и ни вас, ни усадьбы уж никто не спасет. Прошу как наставник ваш, велите закладывать! И прощайте и — бог с вами!

— Спасибо, батюшка, — говорят. — Вот… возьмите ключи и книги…

— На что мне?

— Дверей жалко… чтобы замков не ломали.

— Эх, милые! — говорит батюшка. — Теперь не замков жалеть надо — Россию!

И дядя Ваня умолкает.

— Ну а потом? — прерываю я молчание. — Что потом стало с усадьбой?

— Как у всех, так и у нас.

— Как?

— А сожгли, конечно, и все разграбили… Потом уж, когда колхоз стал, жалели… Хоть бы свинарник там устроили, а то — так все сгорело… Без пользы… Правда, душу потешили и буржуйское ликвидировали!

— А Аркадий Аркадьевич где же был?

— На войне с германцами! Где ж ему быть?!

И я больше ничего не спрашиваю. Мы молча сидим в тишине, и только слышно гудение печей.

XII

— Где ты был? — мамин тон не предвещает ничего хорошего.

— В школе.

— Что ты там делал так поздно? — сухо и не отводя от меня взгляда, продолжает мама.

— Потом я сидел в котельной.

— С кем?

— С дядей Ваней.

— Почему ты не пришел домой сразу?

— Не знаю… Я устал.

И я чувствую, что у меня жар, а значит, ругать меня не будут. Но я ошибаюсь.

— Мне не нравятся твои знакомства! Генералы царской армии, старухи рождения пятидесятых годов, сыновья дворников… и к тому же — нищие… Не нравится и твое хождение в церковь! Откуда у тебя все это?! Весь этот твой мир?! Где ты откопал его? И зачем?!

— Я сам не знаю, мама, — я стараюсь отвечать как можно спокойнее, — почему у меня получается именно так. Но это совсем неплохие люди. А в церк…

— Чтобы ты больше не бывал в церкви! — резко обрывает она. — Чтобы ты больше не встречался с нищими!

«Значит, кто-то видел нас. Кто?»

— …чтобы ты приходил домой вовремя! Чтобы ты не водил к себе странных друзей!

— Я болен, мама…

Я снимаю с себя пальто и валенки с галошами и осторожно сажусь на постель. И меня валит на бок та теплая, мягкая, противная волна слабости и болезни, к которой я уже привык.

— Ты хочешь есть? — спрашивает мама, но уже по-другому.

— Нет. И я хочу сказать тебе, мама, чтобы ты не сердилась, потому что… Помнишь сельскохозяйственную выставку?

— Зачем ты об этом?

— Знаешь, мама, кто за нас тогда заступился?

— Кто?

— Отец Большетелова… Того, кто приходил к нам… Он — один из моих странных друзей.

Она смотрит на меня, ничего не говоря, потом уходит в свою комнату.

А тихий голос брата шепчет мне на ухо:

— Это — секрет. Сегодня к нам приходил Славик. Он сказал маме, что тебя могут исключить! Что он как друг говорит, чтобы ты учился лучше. Он сказал, что ты водишься с нищими и инвалидами, которые пьют вино и оскорбляют людей. И что ты ходишь с нищими в церковь!

— Спасибо.

…А наутро я с трудом встаю. Дрожь бьет меня так, что зубы щелкают. То озноб, то жар нападают на меня.

— Тебе плохо? — Мама озабоченно смотрит на меня.

— Да, очень.

— Сиди дома… А что бы я могла сделать для этого мальчика, Большетелова?

— Не знаю, мама. Что мы вообще можем для кого-нибудь сделать?

Закрывшись с головой, я лежу и слышу, как она уходит на работу. А ко мне подходит брат.

— Ты не спишь?

— Нет.

— И еще Славик сказал… не маме, а мне, когда уходил, уже в коридоре: «Пусть он больше не ходит в госпиталь. Там повесили объявление, что выносить продукты из госпиталя воспрещается». И что он как друг говорит тебе, что у раненых устроили обыск и отобрали все, что они у себя держали… И еще он сказал, что наши войска отдали Харьков! И что это — предательство! Он знает! И что кругом — шпионы… Он спрашивал меня, не видел ли я такого…

— Какого?

— А такого… Он показал мне фото… Я уже такое видел. Очень страшный, такой стриженый… с ушами. И я сказал, что давно уже никого не вижу, я только болею… и даже в школу не хожу. Я снял шапку и показал ему голову.

— Я устал.

— А он все еще осмотрел по углам и спросил: — «А Ленин у вас всегда в шкафу стоял или его недавно сюда поставили?» Я ответил, что всегда… Это ведь мама покупала, еще когда мы при отце жили…

— Ну а он?

— А он сказал, что просто так спросил… на всякий случай.

— Ладно. Дай мне поспать.

Он обиженно вздыхает и карабкается на постель. Я слышу его шепот и вздохи. А сам смотрю вверх, на потолок, в углах которого все тот же иней, сверкающий в полутьме нашей холодной комнаты, куда слабый свет едва проникает сквозь маленькое стекло форточки, как всегда в эту зиму разукрашенное узорами, которые говорят мне, что на улице зима, зима…

Проснувшись, я чувствую себя лучше и сразу же сажусь за стол напротив коптилки. Высунув голову из тряпок, на меня смотрит брат.

— Ты будешь делать уроки? — Его темные глаза блестят, и в каждом отражается оранжевый язычок пламени коптилки.

— Нет.

— Зачем же ты пишешь?

— Я пишу письмо.

— Кому?

— Не мешай!

По тому, как он умолкает, я понимаю, что он готов заплакать. Мне становится жаль его.

— Я пишу письмо жене раненого бойца:

…и я навещаю его, и с каждым днем его здоровье лучше. Но он так ждет…

— А зачем ты пишешь? Он, что ли, сам не может?

— Он писал и сам, но ему нет ответа.

Внезапно брат говорит:

— Она плохая! Я знаю! Есть плохие люди… Они всем делают плохо! И не любят никого! И всех обижают!

Шаги. Ровные и быстрые шаги. Каждый раз, когда я слышу их, мое сердце вздрагивает от любви и радости. Это мама!

Румяная и красивая, она появляется на пороге с каким-то свертком и с портфелем в руках. В первые минуты после мороза ее лицо кажется совсем юным.

— Что вы делаете?

— Я пишу письмо жене одного раненого.

— Зачем?

— Ему она не отвечает.

Мама подходит ближе и, заглядывая в белый лист, читает вслух последние строки:

«…напишите ему, прошу вас…» Это тот человек, о котором ты говорил?