Изменить стиль страницы

— Ничего, после операции полезно. Пей, пей… Вот и хорошо! Гуляем, девки! — громко и с лихостью сказала Суханова. И вдруг затянула:

Когда парень изменяет,
Это не изменушка,
А тогда изменушка,
Когда изменит девушка.

Последние слова ей не удались, пустив петуха, она их доголосила, взяла слишком низко и не выдержала высоких нот, а сорвавшись, рассмеялась, сказала:

— Это отец ваш любил петь. Аккордеон у него был трофейный. Играл он так себе, а петь пел вместе с нами… Я-то вот на голос стала слабая. Заведи-ка ты нам на радиоле ваших битлов…

Вера сразу не нашла восьмую серию «Музыкального калейдоскопа» с битлами и поставила лежавшую под радиолой большую пластинку Ободзинского. Услышала Ободзинского у Нины и купила позавчера на станции. «Вот наконец этот радостный день настал, вечером вместе пойдем мы на карнавал», — энергично, как бы припрыгивая и пританцовывая где-то там в неизвестности, запел Ободзинский. Прослушали молча одну его песню, потом вторую, потом третью. Тетя Нюра Тюрина зевала, ладошкой прикрывая рот и оглядываясь при этом стыдливо, мать качала головой: «Ну и ну!», а Клавдия Афанасьевна отнеслась к песням про карнавал и про точки после буквы «л» заинтересованно и со вниманием. Но и она сказала после третьей песни: «А чего-нибудь другое заведи…» Тут уж мать обрадовалась, выложила досаду на дочерей, которые изо дня в день мучают ее нынешней музыкой, то у них все гремят, то воют, и мелодии нет, и нескладно, а уж если на французском языке, то и вовсе картавят. «Вот-вот, — поддержала ее Тюрина, — и на телевизоре каждый день выходит какой-нибудь малахольный, держит у рта сопелку на шнуре и воет. Только Зыкина и есть…» Клавдия Афанасьевна высказала иное мнение, она считала, что и теперь поют много хороших песен, ей лично нравятся «Синий лен» и «Ой-ля-ля, ой-ля-ля, погадай на короля!». «Эту да, эту можно слушать», — согласилась Тюрина. Вера с Ниной в спор не вступали, они переглядывались понимающе и улыбались снисходительно: ну-ну, что еще скажете? А старшие женщины и впрямь разошлись, были строги и категоричны, на людях они постеснялись бы говорить такое о сегодняшних пластинках и танцах, а тут их прорвало, в своем кругу они с удовольствием, облегчая себя, выкладывали наболевшее. Ну, и пожалуйста!.. Клавдия Афанасьевна, пошумев, сказала: «Да что это мы осерчали? А давайте сами споем! А?» И, не дожидаясь поддержки, начала: «Дед бабку завернул в тряпку, намочил ее водой, бабка стала молодой!» «Ии-и-е-ех ты!» — закончила она громко и радостно и невидимым платком взмахнула над головой.

Клавдия Афанасьевна была уже хороша, щеки ее стали румяными, глаза смотрели плутовато, на месте она усидеть не могла, а плавала по комнате, все норовила обнять кого-нибудь. «Гуляем, бабки!» Настасья Степановна тоже раскраснелась, была возбуждена, много говорила и смеялась, а движения ее стали суетливыми и непривычно быстрыми. Тюрина же сидела молча, держала в руке пустую рюмку, на нее и глядела, забывшись. Вера и сама охмелела — давно она не пила водки, и ей сейчас, как в прежние дни, хотелось пуститься в разгул. «Ну что петь-то будем? — спросила Клавдия Афанасьевна. — „Ой, цветет калина…“, что ли? Или „Белую березу“? Нюрка, Нюрка, ну что ты дремлешь? Очнись! Сейчас я вот про тебя спою… „У меня подружка Нюрка в Серпухов уехала. Там прическу завивает, тута нету этого!..“ Насть, помнишь, какую она в Серпухове шестимесячную сделала, когда ухлестывала за Сашкой с мотоциклетом, а?» Клавдия Афанасьевна хохотала, и Настасья Степановна смеялась так, что закашлялась в конце концов, и Нина с усердием стучала ей по спине, а Тюрина отмахивалась от них смущенно: «Да что вы уж… Да зачем вы?..» И Вера с Ниной, да и младшие девочки не удержались от смеха, хотя и не знали толком, на что намекала частушка. И позже то одно, то другое слово в песнях или частушках или какое-нибудь имя, ничего не значащие для молодых, вызывали у старших женщин шумное веселье.

Отсмеявшись, женщины стали наконец петь. Спели «Ой, цветет калина…», «Каким ты был…», «Вот кто-то с горочки спустился…». Пели сначала нестройно, как бы стесняясь друг друга, чуть сдавленными голосами, сокрушались, что нет ни баяна, ни гитары, но потихоньку получалось все лучше и складней. Вера знала, что это непременная распевка, разминка, настройка голосов и песни идут пока не самые важные. Так оно всегда и бывало, но вот-вот должен был наступить момент, когда можно было отважиться и на главную песню. «Опять высоко взяли, — говорила расстроенно Клавдия Афанасьевна. — Давайте снова и чуть ниже. Плохо без мужиков-то, не идет песня…» — «Что ж ты Федора своего не привела?» — «А-а-а! Какой из него певец! Ну, давайте-давайте…» Запели «Там вдали, за рекой…». Вели Клавдия Афанасьевна и Настасья Степановна, обе родились со слухом, пели хорошо, у тети Клаши голос был низкий, почти мужской и сочный, а у матери высокий и заливистый. Тюрина тоже имела голос высокий, но чуть глуховатый, им с матерью помогала старательная и звонкая Соня, а Вера с Ниной вначале скорее и не пели, а подпевали скромно, для поддержки компании. «Ну вот, вроде вышло», — сказала наконец Суханова.

Тут она помолчала как бы в задумчивости и волнении перед ответственным шагом, вдохнула воздух и предложила: «Ну что, „Лучину“, что ли?» — «Лучину», — кивнули мать и Тюрина. «Ты, Надька, не пищи теперь», — строго сказала Суханова и взмахнула рукой. И начали: «То-о не ве-е-е-етер ве-е-етку клонит, не-е дубра-а-а-авушка-а шуми-и-ит, то…» Вера знала: как был дом Навашиных, так вечно в нем в застолье пели «Лучину». Пели всерьез, забывая на минуты обо всем на свете, с неизбежным внутренним напряжением, но и как бы облегчая себя, давая выход черной тоске, оставшейся в душе от тяжких дней, — освободить от нее теперь, казалось, только и могла эта песня. И хотя велась «Лучина» от имени несчастливого молодца, и хотя в свое время отец и его приятели пели ее с охотой, песня эта в доме Навашиных всегда считалась женской. Будто бы девичья душа жаловалась в ней на горькую долю. Жаловалась тихо, с достоинством, с гордой силой терпения. Слова же в песне сами по себе вроде бы и не имели значения, они были просто окраской девичьей жалобы, нотными знаками бабьего плача. В настроении или не в настроении была Вера, в голосе или не в голосе, но если начинали «Лучину» всерьез, не петь ее Вера не могла. И сейчас она уже не подпевала старшим, а пела с вдохновением, не стесняясь ни себя, ни других, не задумываясь над тем, хорошо у нее получается или она портит песню, — теперешнее состояние казалось ей естественным, будто бы она всю жизнь именно пела, а не говорила. «Зна-а-а-ать, знать, сули-и-ил мне-е ро-о-ок с моги-и-илой о-о-обвенча-а-аться, мо-о-о-лодцу-у-у…» Низкие ноты Вера пела глухо, с упрямством тихого отчаяния, сжимая кулаки, надавливая руками на стол, порыв высоких нот уносил ее в поднебесье, и сердце ее замирало, как на рисковых качелях. Ни на кого Вера не смотрела и никого не слышала, ей казалось, что поет она одна или это голоса всех женщин слились в один голос, их голоса стали ее голосом, а она сидела в темной избе и видела перед собой колеблющийся огонек лучины и вовсе не хотела, чтобы догорела она, наоборот, песня ее была заклинанием, она надеялась, что отведет беду; или она сама была теперь лучиной и сама старалась удержать, уберечь в себе свет и жизнь… Тут она почувствовала, что тетя Клаша показала руками: «Тише», — и песня тут же стала как будто опускаться или удаляться куда-то, чтобы через секунды и вовсе исчезнуть. И все. И тишина. Кончился стон русской бабы. Нет, и не стон… И не вой. Тяжкий вздох. Или сдержанный плач без слез. Но и от него стало легче. И спокойнее.