Изменить стиль страницы

Что касается Толмачевых, или Лушпеюшек, как их прозвал отец, то к ним Вера относилась подчеркнуто холодно и свысока. Она знала, чего им стоило явиться в дом Навашиных и предложить помощь, знала и то, что отец в свое время перестарался с шуткой, но Толмачевы отплатили ему всерьез, и этого она простить не могла. Мать бы простила. Она и простила, наверное.

Жара вдруг спала, погода стояла пасмурная и ветреная, облака неслись с северо-востока, с Таймыра и студеного океана, черные, низкие, — казалось, что они мерзли на бегу, оттого спешили и жались к земле, к жилью. От их зыбкой, движущейся бесконечности на душе было мрачно и зябко. Окна палаты матери глядели на восток, днями назад больных женщин по утрам будило и раздражало солнце, теперь у них было сыро и холодно, как осенью в нетопленом доме. Вера рассказывала матери о девочках и хозяйстве. «Надьке-то одеяло подтыкаешь? — спрашивала мать. — Комната у них с ветреной стороны, а она в отца, крученая». — «Подтыкаю, — говорила Вера. — Да она и сама не маленькая. О нарядах уже думает». Мать обрадовалась, узнав, что Вера сдала два ведра черной смородины в Вознесенский магазин по рубль двадцать за кило. «Теперь ведь только по восемьдесят копеек принимают. Как ты успела?» Она с удовольствием слушала Верин рассказ о продаже смородины, то и дело переспрашивала дочь и в особенности интересовалась, что сказали о ее ягоде продавцы и вознесенские покупатели. «Хвалили, — говорила Вера. — Все равно как виноград. „Как вы только вырастили?“ — спрашивали». Мать смеялась и заставляла Веру повторять приятные ей подробности.

О следствии и суде Вера ей ничего не сказала, а Настасью Степановну как будто бы следствие и суд вовсе и не беспокоили. Зато она в охотку говорила о болезнях, врачах и лекарствах, чего раньше за ней не водилось. Здешние врачи ей нравились, в особенности Михаил Борисович, главный в отделении. «Между прочим, он тобой интересовался, — сказала мать. — Говорит: „Это ваша дочь ко мне приезжала?“ Я говорю: „Моя“. Он говорит: „Видная девушка“. „Видная“, так и сказал». Мать быстро обжилась в больнице, нянечки и сестры переговаривались с ней, как со своей, а главное — состояние вынужденного безделья, казалось, уже не удручало ее, то ли она с ним примирилась, то ли уговорила себя отдохнуть от дел и была спокойна совестью. Впрочем, совсем угомониться она не могла, вызвалась в помощь сестрам кормить двух немощных старушек из своей палаты и из соседней, носила с улицы в неположенные часы записки и передачи лежачим женщинам, старалась отвлечь от горьких дум испуганную деревенскую девчонку со стонущими глазами, Верину ровесницу. «Это я пока ходячая, — говорила она Вере, — а то слягу. Ты мне после операции принеси шерсти подешевле. И спицы. И поучи вязать. Я хоть Надьке и Соне свяжу носки. Если жива останусь…»

— Ну что ты, мама! — горячилась Вера. — Конечно, останешься! И в голову себе ничего не вбивай!

— Должна бы! — говорила мать. — А то кто ж вас растить будет?

Однако предчувствия у Веры были плохие, она старалась прогнать их, как обычно гнала и видения дурных снов, считая, что если поверит в предчувствие или сон, то несчастье случится непременно. Но теперь избавиться от тревоги она не сумела, и чем ближе был день операции, тем тяжелее становилось у нее на душе. Ей хотелось уснуть, а проснуться в пятницу вечером и узнать, что у матери все обошлось. Но какой уж тут сон, какое забвение, — все те же дела и хлопоты, сестры под опекой, жаль только, что сейчас дела и хлопоты развеять Верины печальные мысли не могли.

Пришла пятница.

Тамара Федоровна сама предложила Вере не выхолить на работу, подежурить в любой удобный для нее день. «Но я тебе советую — займись сестрами, — сказала Тамара Федоровна. — Возле операционной не торчи. Михаил Борисович хороший хирург, все сделает как надо». Однако Вера знала, что дома она не усидит, да и не может усидеть, не имеет права, а должна в минуты операции быть вблизи матери. В ней жила уверенность, что в случае нужды никто, кроме нее, не сможет отвести от матери беду.

Сестрам о дне операции она не говорила, хотела незаметно уйти на электричку. Соня ее остановила:

— Ты куда?

— А тебе-то что? Куда-куда!.. — строго начала Вера, но соврать не смогла. — Ну, к матери с утра обещала заехать… И что?

По глазам сестры, по ее опущенным плечикам поняла, что та обо всем догадывается. Или знает об операции от взрослых? Вера взгляда Сони не выдержала, отвела глаза.

— Маме передавай привет, — сказала Надька, — пусть возвращается побыстрей. А то залежалась…

— Передам, — сказала Вера.

Хотела идти, но опять остановилась.

— Ты чего на меня уставилась? — спросила Соню.

— Ничего, — сказала сестра.

— Ну, если ничего, так и ладно. Сидите тут, не деритесь. Я вернусь к обеду. Или чуть позже.

Соня молчала, глядела Вере в глаза, и Вера чувствовала, что хотела ей сказать сейчас младшая сестра: «Я все знаю. Меня не обижают твои грубости. И я ни слова не произнесу о маме, чтобы Надька ни о чем не догадалась. Мы с тобой взрослые, а она ребенок. Я и плакать не буду, а то она все поймет…»

— Ладно, я спешу, — сказала Вера.

— Вот, возьми, — шагнула к ней Соня, на худенькой ладошке подала сестре синюю фигурку с растопыренными руками.

— Еще что!

— Возьми. Я прошу… Он нам всегда помогает.

Вера покосилась на Соню с удивлением, хотела съязвить на прощанье, но Соня стояла перед ней серьезная и вправду взрослая, и было в ней нечто значительное и высокое, будто бы она провожала Веру на подвиг, зная при этом и о ней, и о матери, и о всех такое, чего Вера не знала и знать не могла. Это высокое и значительное в Соне подчинило Веру, она почувствовала себя слабее и неразумнее младшей сестры и смутилась.

— Господи, что ты еще придумала! Ну хорошо, я возьму эту игрушку…

— Чего тут? — подскочила Надька.

— Ничего, — сказала Вера, положив Сонин талисман в сумку.

— Я знаю. Это ей Колька Сурнин отдал. С его сломанного вездехода водитель. Там он сидел под пластмассовой крышкой. Сонька колдует с ним.

— Не твое дело, — сказала Соня, рассердившись, и шлепнула Надьку по затылку. — Ты ее не слушай. И не потеряй. А то…