Изменить стиль страницы

— Ты в другой вагон садись, — сказала Вера.

— Я знаю, — сказал Колокольников.

…Колокольников занял в вагоне место, но потом увидел, что рядом стоит женщина, тут же поднялся сказал: «Садитесь, пожалуйста…» Был он сегодня тихий, печальный и вежливый, хотелось ему сделать что-нибудь этакое, от чего люди подумали бы о нем хорошо и посочувствовали ему. В знакомый дом на Силикатной его не пустили снова, он расстроился, но подумал: «И правильно…» Стыдно ему было ездить на Силикатную, однако отчего-то он ездил… Но после того, как он предложил Вере помощь и уступил место женщине, он словно бы успокоился и даже стал доволен собой. Он уже и не помнил, как вчера, сам того не желая, наговорил следователю про Веру семь коробов и поверил в свои слова. Сейчас он с удовольствием думал о своем намерении помочь Навашиным и сокрушался о своей жизни сильнее прежнего.

Впрочем, жизнь уже не казалась ему такой невыносимой, как неделю назад. Ругань отца кончилась, никольские жители не смотрели на него зло, привыкли, а мать и вовсе хлопотала вокруг Васеньки, будто он был неизлечимо больной и с ним прощались. Колокольникову даже неудобно было. Но хлопоты матери и домашних были ему приятны, их ласковые слова тоже. «Эх, — вздыхал Колокольников, — если бы ничего не было, если бы все сначала, как хорошо бы я жил…» Мать была уверена, что он не виноват, а Верка его попутала, и Колокольников чувствовал, что он все меньше и меньше думает о своей вине и своем стыде. Вдруг и совсем беда улетучится?.. Как же! А срок-то!

На станции Никольской Колокольников вышел из электрички, в автобус не сел, чтобы не ехать вместе с Верой. В очереди за пивом увидел знакомых ребят. Они позвали его. «Чего ты кислый такой? — засмеялся Толька Соколик, не раз игравший с Колокольниковым в футбол на первенство района. — Забудь ты про всю эту ерунду. Ну, отсидишь, выйдешь. А то еще и не сядешь. Что, жизнь, что ли, кончилась? Этих баб давить надо! На пиво!» Пустые были слова Соколика, но и от них Колокольников повеселел. «Я теперь не пью ничего», — сказал он. «Брось, пиво-то можно!» — «Ну, если пиво», — сказал Колокольников и взял кружку.

…Соня и Надька принялись расспрашивать о матери, и Вера, вытащив пакет лимонных карамелек, рассказала, какая замечательная в городе больница, точно санаторий, и как там хорошо будет матери. Надька кивала, такие слова ей и были нужны, а Соня, опустив печально ресницы, вздыхала по-взрослому, и Вера чувствовала, что она ей не верит или же составила собственное заключение о болезни матери и ее теперь с этих мыслей ничем не собьешь.

— Что вздыхаешь? — сказала Вера. — Что ты из себя старуху корчишь? Я как медик говорю — мать скоро вернется.

— Дай бог, — сказала Соня тоном матери и встала.

— Ну ладно, хватит болтовни. Дела-то делали или как?

— Делали, — сказала Соня. — Даже лопату наточили. Раз мужика в доме нету…

— Посмотрим, что вы тут наделали, — сказала Вера сурово, желая напомнить, кто главный в доме.

— Соседи приходили, — сообщила Надька.

— Какие еще соседи?

— Тетя Варя Кошелева, тетя Тоня Сурнина и Толмачевы.

— Брось ты!

— Толмачевы, — рассмеялась Надька. — Лушпеюшки!

Тетя Варя Кошелева была у Навашиных соседом справа, а Сурнины слева, с Толмачевыми же общим был задний навашинский забор, Толмачевы вели с Навашиными то тихую, то шумную войну вот уже четыре года после памятной отцовской шутки.

— Вот тебе и Лушпеюшки! — засмеялась Вера.

— Ага! Сами пришли. — Надька сообщала об этом с удовольствием, видимо, приход Толмачевых подействовал на нее сильнее расставания с матерью.

— Ну, и чего они?

— Спрашивали: надо ли чем помочь?

— Ну, а вы чего?

— А нам ничего не надо, — сказала Соня.

— Вот ведь! Пришли Лушпеюшки! — покачала головой Вера.

Вечером хлопотали в огороде чуть ли не до сумерек — обрезали отдавшие ягоду кусты клубники, собирали сахарную уже черную смородину, осыпавшуюся от резких прикосновений к веткам. Смородину Вера полагала завтра сдать в магазин у Вознесенской больницы — там за кило платили рубль двадцать. Надька ворчала, но работала, лишь в девять улизнула к телевизору, тогда Вера отправила домой и Соню, сама осталась, поливала огурцы, помидоры и цветы. Легла поздно, перед сном проверила, чисто ли выметены полы, вся ли посуда вымыта и убрана, не остался ли где гореть свет, краны газовой плиты посмотрела, зажженную спичку поднесла на всякий случай к конфоркам. Она зашла к сестрам. Соня и во сне казалась печальной и взрослой. Надька лежала жаркая, откинув одеяло; на ее подушке, руки прижав к беленькому платьицу, спала рыжая кукла Ксана. «Со мной еще ночевала, — подумала Вера. — В получку куплю Надьке новую куклу. А то ведь и вправду растет сиротой». Она смотрела на девочек с нежностью, думала, что вот она, их старшая сестра, должна облегчать им жизнь, а в своей жизни ради них многое ограничивать. Она ощущала сейчас и еще какое-то чувство, объяснить она его себе не могла и назвать не могла, оно было новое, в нем жили и тревога, и любовь, и беды их семьи, и нужда быть иной хотя бы ради сестер и матери. В нем было обещание и самой себе, и девочкам, и матери, но обещание чего — Вера не знала.

Она устала за день. Вымыла ноги в тазу, снова увидела, какие они у нее красивые и крепкие, но подумала об этом вяло, без радости, скорее с сожалением. Нырнула под одеяло, закрыла глаза, и день нынешний опять вернулся к ней. Вере было грустно — и оттого, что день этот был тяжел, и оттого, что завтрашний день ее пугал и от него Вера ждала одних напастей. Вере стало жалко себя. Потом она вспомнила, как медлила мать в приемном покое и как она оглядывалась испуганно и обреченно, и ей стало жалко мать. После того как Вера в церкви вымаливала облегчение судьбы матери, в ней поселилась тихая уверенность, что все у матери обойдется, уверенность эта не исчезла, и теперь, когда Вера жалела мать, она думала не о ее болезни, а о всей ее жизни. Вспомнились и сестры, спящие в соседней комнате, и о них Вера стала думать с грустью. Потом на ум ей пришел Колокольников, и Вера почувствовала, что и сейчас, как и днем, при встрече с ним, она не ощущала прежней ненависти, а, пожалуй, как и Лешу Турчкова, и Колокольникова ей было жалко. «Да и не надо их в тюрьму, в колонию… Зачем? Они и так наказаны. Да и что мне их казнить?..» Она вдруг подумала: а не была ли они сама виновата в том, что случилось? И, вспомнив все мелочи застолья и танцев, решила, что и она была виновата, в чем ни разу не признавалась себе прежде. Была рискованной и легкомысленной, будоражила себя шальными мыслями, а Колокольникова, видимо, горячила взглядами и пустыми словами. Да и не только Колокольникова. И перед Сергеем она была виновата в тех шальных мыслях и действиях, да что и говорить — что-то недостойное, нехорошее было тогда в ней и ее жизни, оно ей нравилось, а теперь от него было тошно и стыдно. «Конечно, и они хороши, — думала Вера о парнях, — но и я хороша. Так что же, их теперь упрятывать в колонию?..» Она теперь уже жалела, что выгнала из дома матерей Колокольникова и Турчкова, а с ними и тетю Клашу Суханову, деньги брать нельзя, ладно, но уж куражиться над старыми женщинами было делом скверным. «Правильно, наверное, сказал мне следователь, — думала Вера, — надо все прекратить… Кончить все. Зачем их сажать, бог с ними… Им и теперь не сладко…» Она думала о том, что можно обойтись без суда не только потому, что зло на парней утихло, но еще и потому, что если и другим людям с ее помощью — так казалось ей — стало бы лучше, то, может быть, и на долю матери досталось бы больше везения. Она как бы готова была заключить сделку с судьбой: я их прощу, а вы уж пожалейте мою мать. И, засыпая, она снова принялась молить за свою мать, все повторяла, какая она хорошая и добрая и как надо, чтобы она жила…