Изменить стиль страницы

Но Хакендаль и думать не хочет о столяре Штрунке, Густав Хакендаль хочет думать о Сивке. Сивка опять его разбудила. А Штрунк повесился еще за месяц до их переезда, правда, в этой же квартире, в прихожей, на газовой трубе. Каблуками сапог он смял газовый счетчик, это все тот же счетчик, сразу видно. Тот же счетчик, та же квартира, та же мастерская, тот же дом, тот же хозяин, то же банкротство, та же пьянка, та же газовая труба…

Я тоже подолгу торчу в кабачках. Когда у меня были деньги, такого за мной не водилось, а нынче!..

Черт побери эти мысли, так и лезут в голову. Ночью надо спать, а не думать, вот как спит мать. Хоть бы Сивка, подлюга, его не будила! И снова: «Раз- два-три-четыре-пять, а меня вам не поймать!»

С Сивки и начались его неудачи — с тех злополучных гонок, с того самого часа все и пошло у него вкривь и вкось. И эта тварь, по чьей вине он лишился своих лучших клиентов, еще позволяет себе капризничать, стучит копытом, гремит недоуздком, как будто она вправе чего-то требовать. Ничего она не вправе требовать!

Да и кто вправе что-то от него требовать?

Отто? Но Отто умер, оставив вдову с двумя детьми, он настоял на своем, не послушал отца! Значит, нечего с меня и спрашивать, у меня с ним давно кончены счеты.

Я ли не ухаживал за Сивкой, не кормил ее — больше и лучше, чем следует? Отстанешь ты от меня, дохлятина несчастная!

А Эва? Эва была хорошей девушкой, красивой девушкой, да сбили ее с панталыку мужчины. Разве отец ее не предупреждал? Разве не сидел я на том пуфе и даже ее поганцу ни разу не врезал, а только говорил с ней по-хорошему? Убирайся, девушка, шлюха не может быть дочерью порядочного человека, такая красотка всему свету на потребу! А с меня взятки гладки. Отставить!

Ну, а Эрих? Шикарный лейтенант в габардиновых портках за полторы сотни, да только отцу с матерью ему писать недосуг. Но если кому нет нужды, значит, все у него есть. И с этим кончено!

Зофи? Назначена старшей сестрой, и дела у нее по горло. «У нас в лазарете лежит раненый, у него ни семьи, ни родных, вы поистине благое дело сотворите, если пошлете одинокому человеку посылочку и несколько теплых слов…»

Эх ты жаба холодная! А что бывают одинокие родители, которые от своих детей не дождутся даже теплого слова, до этого ты еще не доперла? Посылку мать, уж верно, сварганила, не пожалела и теплых слов, а ведь больше тебе ничего и не нужно! Ну и гуляй на все четыре стороны! С расчетом не задержим!

— А Гейнц?.. Малыш?..

Охваченный холодным гневом, отец больше себя не обманывает: нет, не Сивка его разбудила — какое там, несчастная кляча рада, когда ее не трогают! Отец потому проснулся, что уже три часа ночи, а господина сына нет еще и в помине! А ведь, признаться, он за последнее время особенно привязался к Гейнцу. Малыш не очковтиратель, как Эрих, и не слюнтяй, как Отто. Но если человек в два часа дня плетет что-то насчет математики и обещает вернуться в шесть — если человек врет, врет отцу в глаза, значит, в нем ни на грош порядочности, а стало быть, со счету долой! Как будто его и не было! Порядочность — она и есть порядочность, враль — он и есть враль, а железный — он и есть железный.

Старик Хакендаль еще некоторое время сидит впотьмах. Он уже не думает о Сивке, не думает и о Штрунке, а только подводит итоги, все сошлось точка в точку, каждый получил свое, и значит — баста! Сегодня ему подсунули под дверь собачье дерьмо: вместо «Берлинер Локаль-Анцайгер» — «Роте Фане». Но когда ждешь «Локаль-Анцайгер», от «Роте Фане» с души воротит, а вместо детей тебе не нужны паразиты. Какое-то время еще терпишь обман, терпишь с открытыми глазами, по уж если чему положил предел, точка! Человек должен быть человеком. А отцом можно и не быть.

И вдруг он включает свет. Мать приподнимается в постели.

— Что случилось, отец?

— Я тебе вот что хотел сказать, я тут раздумывал насчет Сивки…

— А что, разве Гейнц вернулся? Я и не слыхала.

— Нет, не вернулся. Так вот я завтра же отведу Сивку к мяснику. При нынешних ценах на мясо мы кое-что за нее выручим, а в упряжке она чистое мученье, я ее давно видеть не могу…

— Но только выговори себе из задней части фунтов пять чистого мяса. Они это тебе сделают, а вам с Гейнцем полезно в кои-то веки вволю покушать мясца.

— Что Гейнцу полезно, это я без тебя знаю, и меня это больше не интересует. А для дрожек я присмотрю себе рыжего или гнедого коня. Только не сивого, сивые мне давно осточертели.

— Сделай это, отец, это ты хорошо придумал, по крайней мере — будешь получать удовольствие от езды.

— Удовольствие? Что ж, пожалуй! Только что же ты все — отец да отец, словно я и не человек больше!

— Что-то я тебя не пойму, отец!

— Да уж ладно, об этом мы еще потолкуем. А потом, мать, я тут кое-что надумал. Пойду-ка я к Байеру, ну ты знаешь — к парфюмерщику, у которого первая закладная на этот дом, — да и скажу ему: «Забирайте у меня эту лавочку со всеми потрохами. Мне от вас ничего не нужно, и вы с меня ничего не требуйте за то, что этот груз с меня снимете». И дело с концом!

— Не знаю, что и сказать тебе, отец! Сами-то мы ведь останемся ни с чем.

— А что он нам дает, этот дом? Кроме заботы, как бы собрать квартирную плату да внести проценты? Нет, я решил жить без забот.

— Что ж, отец, тебе видней. Ты ведь знаешь, я в твои дела не вмешиваюсь… И у нас ведь останется наш заем…

— То-то и есть, мать, я тебе еще не все сказал. А еще я скажу Байеру: все, что у меня останется от займа после покупки лошади, я отдам ему в придачу. А за это он обязан нас с тобой — и нашего коня, конечно, — обеспечить квартирой в этом доме бесплатно и беспошлинно до самого конца жизни… Тогда я и от этой заботы избавлюсь!

— Но у нас уже и вовсе ничего не останется — только те гроши, что ты наездишь за день.

— Да, мать, у нас ничего не останется, но этого я и хочу!

Грузная старуха не на шутку разволновалась.

— Делай как знаешь, отец! — говорит она, бросив быстрый взгляд на мужа. — Ты, конечно, подумал о том, что Гейнц еще не получил аттестата и что ему еще долгие годы учиться… На те гроши, что дает пролетка, ты этого не вытянешь. И что вот-вот вернется Эрих, ему тоже на ноги становиться. И что будет с Зофи, мы еще тоже не знаем…

— Нет, этого мы не знаем, мать, ты права. Да и вообще мы про наших детей ничего не знаем!

Наступило долгое молчание — боязливое молчание матери и почти задорное — отца. И все же отец заговорил первым:

— А ты видела паршивую газетку, что мне нынче подсунули в дверную щель?

— Да, отец, значит, ты на это зол?

— Я вовсе не зол, мать. А ты читала, что наш кайзер, которому мы присягали в верности, удрал в Голландию? Ты только представь — его солдаты четыре года дрались, его народ четыре года терпел голодуху, а теперь, когда мы погорели, он смылся в кусты. Виллем Беглый, вот что про него пишут. И что он в салон- вагоне сбежал!

— Ну и что же, отец? Ну и что же? А теперь и ты задумал от всего бежать — от детей и от денег? Как Вильгельм?..

— Нет, мать, не бойся, никуда я не сбегу! — Его тяжелая рука находит в соседней кровати ее руку и успокаивающе на нее ложится. — В этом я железный, ты меня знаешь, я останусь верен своей пролетке. Вот только не хочется тебя огорчать, но похоже, что дети от нас сбежали. Они вспоминают отца с матерью, когда им что-нибудь нужно, а мне это больше ни к чему, я в этом больше не участвую.

— Ах, отец, ведь и всегда так было: молодое уходит от старого! Чуть у птенцов окрепнут крылья, они улетают из гнезда и знать стариков не хотят. Ты же не можешь требовать другого, отец!

— Но ведь так тоже нельзя — человека с животным равнять, с этим ты согласна? Меня учили, что дети должны уважать родителей, любить и почитать. Не знаю, может, это и моя вина, но никто из детей никогда меня не любил…

— Бог с тобой, отец! Да Гейнц…

— Видишь, мать, из пятерых ты только одного назвала, а он еще тоже себя покажет… Нет, мать, это ни от родителей, ни от детей не зависит, как не зависит от солдат. Солдаты честно выполнили свой долг, а их верховный сбежал. Это зависит от времени. А раз так, ничем тут не поможешь! Выходит, каждый думай о себе! Я тоже не прочь какое-то удовольствие в жизни видеть — завести порядочного жеребца да нет-нет и прокатиться на резвом по Тиргартену, полюбоваться на крокусы, как они на лужайках цветут, — желтые, синие, белые. И не думать вечно, что сегодня мне еще надо Эриху проборку задать. И что Гейнц тоже где-то шляется по ночам…