– Теперь он – твой хозяин, – хихикнул Серега, пряча в голосе зависть.

– Да пошел ты, – принялся отряхиваться Макаров.

– Сам пошел, урод, – тут же отозвался Серега. – Собачья подстилка!

– Сам урод! – стиснул кулаки Макаров.

– Ну, – прищурился Санек. – И кто кого? А ну-ка. Пацаны! Сейчас Макар с Серегой драться будет.

– Чего это мне драться? – не понял Макаров, который драться не умел и еще никогда толком не дрался.

– Да трус он, – сплюнул Серега.

Макаров оглянулся. Верзила Санек смотрел на него с презрением, а остальные – с любопытством, которое в одно мгновение могло обратиться таким же презрением. Он почувствовал противную дрожь в коленях и, чтобы не выдать ее, широко расставил ноги и сжал кулаки.

– Кто трус?

– Да ты! – скривился Серега.

Макаров ринулся на врага первым. Он зарычал точно так же, как только что рычал пес, обхватил противника левой рукой за шею, повалил, а правой еще в паденье стал бить Серегу в живот, не чувствуя, что выбил палец и продолжает разбивать костяшки кулака об армейскую бляху Серегиного ремня.

– Прямо как пес! – хихикнул кто-то из толпы, в ответ накатил хохот, а Макаров взглянул в испуганные, расширенные глаза побледневшего Сереги, который замер под ним так же, как минуты назад застыл сам Макаров, и почувствовал, как через захлестывающее торжество струится мелкое гадливое чувство.

– Ладно, – раздался разочарованный голос Санька. – Пошли на пруд, купаться.

– А ты молодец, – подошел к Макарову, который рассматривал опухающий кулак, Колька. – Пацан!

– Ничего так, – ударил его по плечу Санек.

– Еще и рычал! – подпрыгнул маленький Игорек.

– Пацан! – подтвердил еще кто-то.

Его хлопали по плечам, обсуждая подробности короткой драки, просили порычать до самого пруда, даже Серега присоединился к общему хору. Макаров стал своим в один миг и, ощущая почти настигнутую лучшую жизнь, уже прикидывал, как перебинтует руку и будет рассказывать про сломанную кисть, что освободит его от последующих драк, и что переросток Санек вовсе не такая уж мерзость, какой он показался Макарову при первом знакомстве, и о том, сколько теперь у него друзей.

На следующей день пес не появился. Он не появился и на второй день, и на третий, и через неделю.

– Пришел и ушел, – высказал предположение Макаров, тасуя над брошенной в траву кепкой колоду карт и испытывая непонятную грусть. – Или хозяина отыскал.

– Ага, – хихикнул Колька. – Санек его на поводок взял и в лес отвел. Мы его на суку повесили. Хрипел еще, тварь такая! Тяжелый! Серега ему камнем глаз выбил, а он все дергался!

Макаров бросил карты, поднялся и, жмурясь от дурноты, пошел прочь.

2009 год

Счастье

Когда на Заречной улице погас от старости последний фонарь и от снежных искорок, закручивающих хороводы под его колпаком, остались одни воспоминания, Николай пошел в магазин и купил фонарик. Он долго стоял у прилавка, сбиваясь, мучительно складывал в голове стоимость фонаря, батареек, запасной лампочки и купил в итоге нечто аккумуляторное с металлической вилкой на хвосте, стыдливо прикрываемой синим пластмассовым колпаком. Чуть дороже, зато практично. Он даже несколько раз повторил это слово про себя, а когда вышел в январский морозец, то выговорил вслух: «Практично». Под черным небом слово не прозвучало вовсе, или голос у Николая был не столь звонким, как у молодого продавца, только жгучее желание немедленно вернуться и бросить фонарик в толстое лицо ударило по глазам, заныло в груди, и только кружок желтого цвета, осветивший темный переулок, остановил. Все одно домой прогоном идти, еще ноги переломаешь.

Под горой угадывалась черная незамерзающая из-за теплых сливов речка, за ней рассыпался огнями город, втыкаясь в деревянный пригород расцвеченным новогодними гирляндами мостом, а на этой стороне не было нечего, словно последний фонарь, погаснув, унес с собой в неведомую прореху четыре десятка домов на три кривых улицы, убогий магазинчик и раздолбанную автобусную остановку. Николай вздохнул, черканул по штакетникам электрическим зайчиком и пошел огородами по зимней стежке.

Девчонка сидела в снегу и негромко скулила. Николай посветил ей в глаза, увидел набухшие пьяные веки, размазанную тушь, побелевшие щеки, дрожащие губы.

– Что ж ты, дура, здесь делаешь? – вырвалось у него. – На улице минус двадцать! Где твоя шапка? Мать твою, в колготках, рехнулась девка.

Она попыталась что-то ответить, но губы ее не слушались, и из горла вместо плача доносился только сип. И все же Николай разобрал: «Холодно. Замерзла. Очень».

Он сгреб ее в охапку, завернул в ватник и понес, почти побежал к дому и только шептал горячо, когда глаза у нее начинали закатываться: «Потерпи, уже скоро, я тут рядом». Открыл ногой дверь, проскочил в темноте холодные сени, вошел на кухню, в тепло, в тихий рокот газового отопителя, положил на диван, бросил сверху одеяло, сунул ведро в раковину, оживил газовую колонку, выдвинул ящик комода, выхватил пачку полотенец, желтую простыню, щелкнул клавишей чайника.

– Холодно. У тебя водка есть?

Сейчас. Да вот же. Плеснул в стакан. Она взяла его скрюченной ладошкой как клешней, опрокинула в горло и тут же вывернулась наизнанку. На диван, на пол, ему на руки. На себя.

Сейчас. Подожди.

Снял с нее сапоги, под которыми не оказалось даже носков. Прямо в колготках опустил ноги в таз, в который тут же налил горячей воды. Расстегнул и стянул пальто. Она, не открывая глаз, пыталась что-то говорить, но Николай, бормоча только – «хорошо, хорошо, конечно», снял кофточку, какую-то блузку, холодея, с замиранием сердца, дрожащими руками расстегнул лифчик, сглотнул что-то в горле, стараясь не смотреть на блеснувшую в кухонном сумраке грудь, нащупал молнию юбки, отчего-то стащил ее через голову, вздрогнув вместе с темными сосками, зацепил на бедрах трусы и колготы, соскоблил и все это, пахнущее мочой и рвотой, оставил в тазу.

– Ну? – она попыталась приподнять веки, но только сморщила лоб и упала на бок. Николай накрыл ее простыней, побежал в сени, приволок жестяную ванну, наполнил горячей водой, поднял с дивана ее маленькую, но отчего-то безвольно-тяжелую, посадил в воду и начал поливать на голову, плечи, на спину, на грудь, на руки. Поднял из воды колени, погонял по коже обмылок, намылил ладонь, запустил руку между ног, ощутив странно гладкую плоть, взял подмышки, поставил, опер о себя, облил, завернул в полотенце, посадил в уголок дивана, побежал в горницу, скатал с материной кровати одеяло вместе с подушкой и простыней, расправил на диване, поднял ее, уложил, хотел накрыть, замер на мгновение, впитывая удивительно красивое лицо, длинную шею, все юное утомленное изогнувшееся тело, грудь, выкинутую вперед ногу, бедра.Посмотрел на себя в зеркало и тут только понял, что так и не разулся, не снял даже шапку.

Она пришла в себя часа через два. Приподнялась, пьяно потрясла головой, сбросила со лба прядь волос, скользнула глазами по развешанной тут же на веревках одежде, хрипло спросила:

– Ты кто?

– Николай.

– А я Дарья. Даша. Даша, – повторила она. – Воды.

Он протянул ей стакан, она медленно выпила, провела ладонью по его вздувшейся ширинке.

– У тебя резинка есть?

– Жвачка? Сейчас! – хрипло выдавил из себя Николай.

– Дурак, – она криво усмехнулась, неловко откинула одеяло, раздвинула ноги, посмотрела ему в глаза:– Ладно. Иди сюда. Разденься. Да. Не бойся, я таблетки пью.

Он разбудил ее рано утром. Прошептал настойчиво в ухо:

– Даша!

Она открыла глаза, переспросила недоуменно: «Что?», села, оглянулась, протянула руку к одежде, скривилась, глядя на стол.

– Не буду ничего, воды.

Жадно выпила, кое-как оделась, не проявляя ни малейшего интереса ни к нему, неуклюжему и большому, переминающему с ноги на ногу, ни к убранству деревенского дома, подсвеченному зимним сумраком из окон.

– Мне на работу надо, – пожаловался Николай.