Изменить стиль страницы

Все замолчали. В сотый раз Иларион злобно плюнул, около его костыля уже образовалась черная лужица.

В наступившей тишине я вдруг снова почувствовал себя одиноким, еще более одиноким, чем прежде. В родной деревне я был чужим, совсем не таким, как мои товарищи по оружию — изнуренные войной призраки, бок о бок с которыми я сидел в кабачке. Может, я опять в Чако, в том далеком изнывающем от жажды ущелье? Смерть держит его в когтях, и из него нет выхода… Нет, я дома. У меня растут ногти и волосы, но мертвецу не вернуться на этот свет и не начать все сначала… И, однако, я живу, правда, на свой лад, меня интересует больше то, что я уже видел, чем то, что мне еще предстоит увидеть. Одно время страдания ожесточили меня: я сделался нелюдимым и надменным. Но на смену отчаянию пришли душевная просветленность и кротость. Я стал наблюдателем жизни.

Да, я из тех людей, у которых нет будущего и которые одиноки только потому, что не умеют любить и не понимают, что вокруг них делается. Они все время ворошат прошлое и тоскуют по его завораживающим картинам. «Созерцатели собственного пупа», — так называл их в лагере один из заключенных. Для этих людей имеет смысл только такое будущее, которое своими корнями уходит в прошлое и обладает его притягательной силой. Они не думают о смерти. Они живут сиюминутным делом. Их соединяет страсть, обуревающая в данный момент, страсть, которая выводит их из мирка чисто личных интересов, связывает с каким-то общим делом, пусть даже неосуществимым, но бескорыстным. Иной жизни для них нет, как нет и смерти, потому что мысль о ней парализует душевные силы и убивает их. Эти люди живут— и все. Взять, к примеру, тягу к войне Крисанто Вильяльбы: эта тяга — такая же всепоглощающая страсть, как и сама жизнь. Стрелка неутолимой жажды указывает им путь к источнику, бьющему в самой таинственной, бескрайней пустыне, — пустыне человеческого сердца. Сила их нерушимого братства коренится в созданном ими кумире. Эту силу пытаются сломить, уничтожить, стереть с лица земли, но она возрождается, с каждым разом становясь все жизнеспособнее, — эта неодолимая сила, то затухая, то разгораясь, рвется в своем движении ввысь…

В Итапе, как и во многих деревушках, опять всходят семена мятежа, сгущаются тучи недовольства и горькой обиды. У вернувшихся с войны солдат нет работы. Об инвалидах и говорить нечего. Поэтому так мстительно постукивает костыль Илариона Бенитеса. По-прежнему гонят крестьян с их наделов. Земля как бы съеживается под босыми ногами бесчисленных бедняков и словно разрастается под обутыми ногами горстки власть имущих. Снова начинается исход. Люди бегут к границе: ищут работы, уважения к себе, ищут забвения. Крестьяне, пеоны с плантаций сахарного тростника, менсу и рабочие уже начали сливаться в единый поток сопротивления, поднялись на борьбу, требуя пересмотра государственных цен на товары, увеличения жалкой заработной платы. Они сжигают урожаи или разметывают скирды пшеницы прямо по проселкам. Военным машинам приходится выезжать на расчистку дорог, где горят огромные костры. Снова леса кишат мятежными отрядами. И опять глухо разносится по стране клич: «Земли, хлеба, свободы!» Каждый день этот лозунг, выведенный неровными буквами, вспыхивает на стенах городов и деревень.

Что-то должно измениться. Нельзя больше терпеть угнетение. Человек, дети мои, говорил старик Макарио Франсиа, точно река… Он рождается и умирает в других реках. Плоха га река, которая теряется в болоте… Стоячая вода ядовита. Она порождает миазмы яростного безумия и злокачественной лихорадки. Стало быть, чтобы вылечить недуг или хотя бы отчасти справиться с ним, надо больного убить. Но в этой стране даже под землей осталось мало места для вечного поселения. И мертвые молчат!..

Я боюсь, что в один прекрасный день, как в тот раз в Сапукае, эти люди явятся ко мне и снова попросят научить их воевать. Я в роли учителя! Какая горькая насмешка! Впрочем, нет, в моих уроках они больше не нуждаются. Отгремевшая война их многому научила. Грузовик Кристобаля Хары встретился со смертью не для того, чтобы спасти жизнь предателю. И поныне его объятая пламенем автоцистерна, тарахтя по ночной равнине и буксуя на извилистых просеках сельвы, везет воду, чтобы утолить жажду тех, кто остался в живых.

Я вдруг отчетливо понял, какую злую шутку со мной сыграла судьба: ведь именно тот единственный человек, который должен был умереть в ущелье Чако — этом обиталище мертвых, — по сей день живет и здравствует, восседая на месте казненного Мелитона Исаси…

При этой мысли меня стал душить истерический смех, смех до слез.

Все посмотрели на меня. Молчание снова стало тяготить нас.

— Да, посмеялись над ним до конца! — услышал я голос Илариона. — Его же собственные товарищи! Кресты из бочарного железа! Какая издевка!

Тут я вспомнил, что речь-то ведь идет о Крисанто Вильяльбе и Иларион говорит об издевательстве, которое над ним учинили.

— Это еще хуже, чем надругаться над покойником, — пробормотал Аполинарио Родас, древний старик; лицо его было скрыто полями огромного тростникового сомбреро.

— Но для Хоко эти кресты — настоящие! — возразил Корасон-

— Тем хуже, — проворчал Иларион.

Вдали, над проселком, залитым матовым сиянием, таяли облачка пыли, взбитые ногами Крисанто Виль-яльбы и Кучуи.

10

Миновав кладбище, отец и сын скоро очутились у подножия холма.

Извилистая тропинка вела к Христу. Отсюда он казался распятым прямо в небе. Крисанто шел, понурив голову, и горячий ветер шевелил спутанные пряди волос. На деревянного искупителя Крисанто даже не взглянул. Он не знал, что на этом самом месте близнецы Гойбуру отомстили и за него. Да и знай он, вряд ли бы это его взволновало, потому что Крисанто был равнодушен ко всему, кроме гулкого эха ушедшей войны, заполнившего теперь всю его жизнь.

Аполинарио Родас сказал, что до Чако Крисанто слыл самым лучшим землепашцем в Итапе. Его однополчане знали, что землепашец из Итапе был среди них лучшим солдатом. Он мог начать все сначала — ни развороченный участок, ни жалкие три креста не были ему в этом помехой. Но теперь он уже не был ни землепашцем, ни солдатом. Никем. Только тенью самого себя, тихим неприкаянным призраком, продолжавшим существовать благодаря упрямой жизненной инерции, а может быть, благодаря дикой и цепкой мечте, которую вселило в него Чако.

Неподалеку, среди бамбуковых зарослей и изогнутого, как оленьи рога, колючего кустарника, из которого сплетали венки, бил родник Тупа-Рапе. Над ним шелестели казуарины, порою заглушая журчание воды. Крисанто и Кучуи подошли к роднику и, став на колени, принялись пить. Первым припал к воле мальчик. Отец пристально смотрел на стремительно бегущие струи. Над головами Крисанто и Кучуи кружились осы и белые бабочки. Мальчик поймал двух и, послюнив их, приклеил на грудь, покрытую струпьями. Крисанто, по-прежнему стоя на коленях, набирал во флягу воды.

На вершине холма, укрывшись под навесом, сидела на скамейке женщина, бессменная охранительница Христа, и внимательно следила за ними. Издали она была похожа на темное пятно в потоке света. Безумная Мария Роса с холма Каровени не узнала ни своего зятя, ни своего внука, а Крисанто и вовсе не заметил ее. Он поднялся и неторопливо осенил себя крестом. Кучуи тоже перекрестился. Они опять вышли на проселок и продолжали свой путь. Кучуи поймал еще двух бабочек и снова, послюнив их, приклеил на белесую пятнистую грудь.

Две тени, уходили по дороге, удаляясь от холма.

11

Они добрались до Кабеса-де-Агуа.

Пройдя тропинку до конца, они догадались, что где-то поблизости протекает речка, потому что лесная зелень была здесь нежнее и ярче. Да и воздух пахнул по-особому. Плоское солнце купало в огне склоны дальних холмов Ибитирусу. Свет разом приобрел другую окраску: он разливался по раскаленному добела небу и трепетал над кокосовыми пальмами и колючими скелетами агав. Птицы выпархивали из чащи, но вскоре от нестерпимой жары забирались обратно в лес, пронзительно пища. Кучуи семенил рядом с отцом, жуя сорванные по дороге плоды гуайявы. Его облепленный косточками рот стал пунцовым.