Я рассказал ей историю того вечера, когда она приняла меня за грабителя, а я всего лишь хотел ей помочь донести кошелку, и как она потом поняла, что ошиблась, и дала мне денег.
Только когда я закончил рассказ, она хлопнула себя по лбу в знак того, что наконец-то припомнила:
— Так это были вы?.. Солдат?.. Да, теперь я припоминаю… Садитесь! Садитесь!
Она приподнялась, оставив ребенка прыгать в тазу, как рыбку, которой отрезали плавники и снова пустили в воду, подтащила стул и указала мне на него:
— Садитесь! Прошу вас, садитесь! Видите, ничего не пропадает зря! Бог дает человеку какое-нибудь занятие, и человек живет, как все люди на белом свете! Что вы делаете? Чем заняты? Кем работаете? Как ваши дела? — быстро спрашивала она; вопросы сыпались градом.
Я рассказал о том, чем я занят. Она слушала меня с открытым ртом и под конец сказала:
— Ну, местечко, кажется мне, не такое уж и хорошее.
Она печально покачала головой, как мать, когда сын рассказывает ей о своих делах, потом тепло посмотрела на меня. Мне хотелось поцеловать ей руку и темные, седеющие волосы. Видя, что я мешаю ей мыть ребенка, я стал прощаться, от души пожав ей руку.
— Заходите когда-нибудь ко мне, дорогой мой! Приходите когда угодно! Не беспокойтесь, скоро ваши дела пойдут лучше, чем сейчас! Только, дорогой мой, не ступайте на скользкий путь!
На улице я снова вспомнил про бледную девушку. Темнело. День был чреват заблудившимся вечером. Поглощенный сумерками, я вернулся на улицу, на которой первое время ночевал, и принялся ищущим взглядом глядеть в окна. Это была тихая улица. Окна по большей части были завешены гардинами и занавесками. Нигде не было видно ни души. Только в одном окне на втором этаже дома с белыми оштукатуренными колоннами в римском стиле виднелась большая седая голова мужчины — задумчивая, мрачная, неподвижная. На мужчине был надет серый фрак с шелковыми отворотами. Я подумал, что это, вероятно, манекен портного, на котором висит новый фрак. Я слонялся несколько минут по этой тихой улице, поворачивая то вправо, то влево и заглядывая во все окна. В какой-то момент я заметил, что старик в новом фраке смотрит на меня, преследует взглядом мое лицо и мои шаги. Мне расхотелось возвращаться. Но я не перестал заглядывать в окна. Сердце сильнее застучало в моей груди.
Ах, как я хотел увидеть бледную девушку, хотя, сказать по правде, я и сам не знал, что мне ей сказать и о чем рассказывать!
Стало еще темней. Зажглись электрические фонари. Старик во фраке по-прежнему смотрел на меня. Его тонкие губы что-то испуганно шептали, встревоженный взгляд следовал за мной. Я продолжал слоняться по улице и заглядывать во все окна. Начал падать мелкий, легкий снег. Я был весь в снегу, оконные стекла резче и ярче заблестели от снега. Электрические фонари были одеты в белое. Шурша, падал снег. Темнота наполняла белую улицу и белые дома синевой. А я все ходил по улице, не отрывая глаз, смотрел в окна и при этом задремывал, убаюканный пустотой и пламенеющей тоской. Я втянул голову глубже в воротник, сунул пока еще незамерзшие руки в карманы и все расхаживал упрямыми, медлительными шагами взад-вперед по тротуарам. Снег повалил гуще. Меня укутала тонкая снежная шуба.
Задремывающий, измученный, усталый, я все вышагивал по тихой улочке. Однажды я поймал себя на том, что забываю смотреть в окна. Я открыл свои полуслипшиеся, усталые глаза. Резкий фонарный свет ослепил меня. Снег, лежащий на фонарях, радужно сверкал. Я поспешил снова направить свой сонный взгляд на окна. И тут же вздрогнул. Мне показалось, что в одном из окон я вижу два больших лучистых глаза бледной девушки. Я остановился на тротуаре и стал изо всех сил вглядываться в них.
Глаз больше не было. Я прошел по тротуару налево — и снова увидел эти глаза. Я вернулся направо, но больших лучистых глаз больше не было видно.
— Это что-то вроде видения! Вроде игры света! Обман зрения! Я сам себя дурачу! — уговаривал я себя.
Я прошел по тротуару налево от дома, где увидел эти глаза.
Да, я вижу ее! Карие, лучистые, страдающие, большие прекрасные глаза! Я вижу их! А стоит отойти на несколько шагов — и я опять их не вижу.
Тяжелыми, стучащими, громко отдающимися в тишине шагами прошел какой-то старик. Воротник его пальто закрывал лицо до носа. Я остановил его.
— Прошу вас, сделайте одолжение, — обратился я к нему. — Скажите, не видите ли вы вон в том окне больших глаз?
Он окинул меня взглядом и что-то зло пробормотал, его голос застревал в поднятом воротнике пальто:
— Что? Глаза? Вы рехнулись? Человек ищет с улицы глаза в окне?
Все-таки он остановился и посмотрел в то окно, на которое я указал ему рукой.
— Нет! — он покачал головой. — Никаких глаз я не вижу! Молодой человек, у вас не все дома!
Он быстро пошел прочь.
Я был поглощен взором, который сиял сквозь слегка оснеженное стекло чужого окна. Я почувствовал тепло во всем теле. Легкость и нежность разлились во мне. Уличные фонари и окна засверкали туманным блеском. Я, задремывая, брел по мостовой. Но глаз больше не было видно.
Я понял, что сам себя одурачил, и пошел прочь с улицы.
В кино как раз подошел к середине первый сеанс. Шел все тот же фильм с Эдди Поло в главной роли. Я зашел за кулисы и подождал, пока кончится первый сеанс. Не годится вторгаться посередине фильма и начинать говорить. Поэтому я подождал начала второго сеанса. Я присел на ступеньку стремянки, прислоненной к стене, и прикрыл глаза.
Оркестр играл какой-то вальс. Звуки медленно и лениво плыли над залом, залетали за кулисы и исчезали в маленьком окошке, за которым было видно падение сверкающего жемчугами снега в тишине синего вечера. За кулисами было темно. Из-за занавеса пробивался только тусклый красноватый свет рампы, который скупо освещал углы. Мышь лихорадочно, упрямо и быстро грызла какую-то гнилую щепку, перекатывая и толкая ее из угла в угол. От скуки один из музыкантов начал тихо про себя напевать:
Я закрыл глаза и ни о чем не думал. Пустота поглотила меня, охватила и пролилась на меня потоком усталости.
На следующий день я увидел на стенах афиши «Последнее представление: турнир атлетов». Я понял, что атлеты уезжают. Я еще раз перечитал афишу и заметил, что это представление было вчера.
«Наверное, Язон и Долли тоже уехали, — подумал я. — Жаль, что я не попрощался с ними!»
Пройдя несколько улиц и выйдя на улицу, ведущую в предместье, я заметил три больших крытых фургона на маленьких широких колесах. На фургонах висели таблички: «Международный цирк». Я присмотрелся и увидел в окошке одного из фургонов голову человека с папиросой во рту. Я узнал Язона. Четверть часа шел я вслед за фургонами. Наконец окошко, в котором я увидел Язона, отворилось, и громкий голос Язона позвал меня. Я ответил на его приветствие. Голова Язона исчезла из окошка, и фургон сразу же остановился. Язон выскочил в открывшуюся дверь, подбежал ко мне и схватил меня за руку:
— Проводите меня немного. Мы уезжаем в Померанию. А оттуда в Германию, в Пруссию.
Сейчас в нем не было той претенциозности, из-за которой мне не захотелось зайти к нему попрощаться.
Я залез в фургон.
— Можете ехать дальше! — крикнул Язон возчику, который сел на козлы и хлестнул лошадь. Фургон двинулся.
В фургоне было семь человек: Язон, три атлета, Долли и две наездницы. Атлеты сидели на драном матрасе и играли в карты. Женщины готовили еду на примусе. На стенах висели одежда и афиши, изображающие борющихся на арене атлетов. Было темно. Маленькая керосиновая лампа тускло светила красноватым светом. Долли, укрытый какой-то старой теплой одеждой, спал на соломенном тюфяке. Женщины, одна — высокая, с длинными, ладными ногами, черными волосами и большой, крепкой грудью, вторая — постарше, светловолосая, с сильно напудренным лицом, сидели на полу. У блондинки во рту была папироса. Они разговаривали между собой по-немецки. Никто не обратил на меня внимания, когда я вошел. Только две женщины окинули меня взглядом. Атлеты были поглощены игрой, а Долли спал.