— Может быть, возьмете мою бутылку? — обратился я к нему.

Он еще раз на меня посмотрел сквозь очки, серьезно и испытующе, и затем сказал так тихо, что едва можно было расслышать:

— Сперва вы поешьте.

— Нет, я еще не хочу есть. Берите бутылку с водой.

— Я возьму ее позже, после того, как вы поедите.

Я быстро, торопливо съел свой хлеб и выпил воду. После этого я предложил ему бутылку. Он поел, и мы молча вышли в город.

— Вы местный? — спросил я.

— Да! — тихо ответил он.

— И чем занимаетесь?

— Ничем. Разве непонятно?

— А где вы живете?

— В муниципальном приюте для нищих, — с горькой усмешкой ответил он. Увидев мое удивление, он добавил: — Вы не бойтесь, я не нищий, хоть и живу в приюте для нищих. А вы кто?

— Недавно вернулся из армии…

— А вы где живете? — спросил он меня.

По его тону было понятно, что он не спрашивал, где именно я живу; он спрашивал, живу ли я хоть где-нибудь.

— Нигде.

Больше он ничего не спросил. Он понимал, что «жить нигде» — значит, жить на улице.

— А как попасть в приют для нищих?

— Пойдите в магистрат, в социальную службу, комната двенадцать, и ведите себя как человек, которому надо провести в приюте для нищих всего несколько ночей, потому что его выселили из квартиры… Вам даже этого говорить не нужно… Вы ведь только что вернулись из армии. Вы покажете свои бумаги, и вас с величайшим почетом пошлют с запиской в приют для нищих. Приносите записку на пару ночей, а там разрешение продлевается. Да, вы получите место для ночлега… Нищему трудно получить место в приюте для нищих, а добропорядочному человеку не так уж трудно…

Он рассмеялся, при смехе яснее проступили его обтянутые кожей скулы, бледное лицо сморщилось.

— А есть там люди вроде вас?

— Да, целое общество! Коммуна приюта для нищих! Вы там не заскучаете, милостивый государь! Там весело! — рассмеялся он, скривив бледное, прозрачное лицо, которое сейчас посинело от мороза.

Мы шли быстрым шагом. Он молчал. Ветер задирал полы его потрепанной одежды.

— До магистрата недалеко, — сказал он мне, помолчав несколько минут. — Идите. Сегодня ночью мы уже увидим вас в приюте для нищих.

Он пошел от меня прочь.

Я вошел в здание магистрата и спросил швейцара, где находится комната номер двенадцать — социальная служба.

— На втором этаже, — ответил швейцар.

Я поднялся на второй этаж и прошел в комнату номер двенадцать.

Толстый мужчина сидел над стопкой бумаг и что-то помечал в них карандашом. Он не посмотрел на меня, как будто не услышал, как я открываю дверь. Четверть часа я простоял в комнате, прежде чем он поднял голову и увидел меня.

— Что вам надо?

— Я демобилизованный солдат.

— Мы ничего не можем для вас сделать! — коротко и резко сказал этот человек, снова засунув голову в бумаги.

— Я ночую на улице.

Он молчал.

— Я бы хотел, чтобы мне разрешили переночевать в приюте для нищих.

Он посмотрел на меня.

— Документы!

Я подал ему бумагу о моей демобилизации.

— Вы где-нибудь работаете?

— Нет!

— Тогда на что вы живете?

На последний вопрос я не ответил.

Больше он ничего не спросил. Он написал записку и дал ее мне.

— Право на ночлег в течение пяти суток, — сказал он и снова погрузился в бумаги.

Я покинул здание магистрата с документом в руках.

Я устал и был измотан после ночного странствия по улицам, я хотел спать, глаза слипались. Сквозь полузакрытые веки я видел, как падает ослепительный снег. Я пошел в кинотеатр «Венус». Кинозал был открыт. Киномеханик пробовал новый фильм. Он как раз входил в фойе и собирался запереть дверь. Киномеханик впустил меня, не глядя, а потом запер дверь. Я оказался за кулисами и лег там на голый пол, укрывшись шинелью. Я ужасно устал, я был измучен — и сразу уснул. Проснулся я далеко за полдень. Дело уже шло к вечеру. Я выбрался в фойе и попытался открыть дверь. Она была заперта. В кино никого не было.

«Придется ждать два часа, до тех пор, пока не откроют зал», — подумал я и начал расхаживать туда-сюда, чтобы согреться. Холод, шедший от голого пола, проник в меня, я дрожал.

Из фойе я снова прошел за кулисы. Увидев отверстие наверху, я подумал, что через него можно выбраться наружу, и придвинул к нему стоявшую рядом лестницу, потом вскарабкался к маленькому окошку и вылез. Я оказался во дворе. Со двора я вышел на улицу. Еще часа полтора я слонялся по городу. Вечером я подошел к полицейскому и спросил у него адрес приюта для нищих.

— Рокочинская улица, шестьдесят один! — ответил он мне.

Я не знал, где находится Рокочинская улица, и спросил его. Он объяснил мне, куда надо идти.

Рокочинская улица находилась на окраине. Мне пришлось идти полчаса, прежде чем я подошел к приюту. Это было старое двухэтажное здание, окруженное деревянным забором. Я позвонил, вышел сторож, поляк в белом овчинном тулупе. Я протянул ему записку. Он прочитал ее и провел меня внутрь.

— Согласно правилам, сначала вы должны помыться, потом получите спальное место.

И он повел меня в маленький кирпичный домик во дворе. Когда я помылся, он отвел меня на первый этаж, в первую большую комнату, где на дверях было написано: «Первое отделение». Там были два ряда кроватей, по пять в каждом, и деревянный, покрашенный в темно-желтый цвет длинный стол. На кроватях лежали два старика. Оба были наголо выбриты. На продолговатом, полубезумном лице одного из них при нашем появлении — моем и сторожа — появилось жалкое, убогое выражение, он уставился на нас серыми, острыми, косыми глазками и придурковато закричал душераздирающим голосом:

— Дайте пару грошиков!

Затем он залез под одеяло, рассыпаясь в озорном смехе:

— Хи-хи-хи!

Другой старик, побритый и помытый, с пухлым белым лицом, был похож на женщину. Он полулежал на кровати с закрытыми глазами, над которыми не было ни следа бровей, и говорил в пустоту, в окно, как будто охваченный оцепенением. Сквозь тонкое одеяло были видны его кривые ноги, в которые он вцепился руками — изо всех сил, чтобы не упасть на подушку бритой головой. Его тонкие губы, похожие на две грязные белые ленточки, двигались, поднимаясь медленно, потихоньку, и обнажали при этом два ряда коротких гнилых зубов, которые торчали из его синих десен, как ржавые черные когти.

Близ двери на скамье сидел маленький горбун с широким лбом на огромной круглой голове, по краям которой росли жидкие белые волосики. Его просторный лоб был изборожден морщинами. В углах лба залегла грязь, как сор лежит по канавам. Ниже лба лицо было узким, щеки впалыми, нос — длинным, острым и шишковатым; сквозь длинные обветренные губы был виден рот, из которого торчал плоский, как у собаки, ряд зубов. Шея была длинной и узкой, как у волка; кадык толстый, грязный и неподвижный, как будто застывший. Он был гол до живота и изогнут так, что было видно, как на нем чужеродным грузом лежит горб. В худой дрожащей руке он держал рубашку и быстрыми, стремительными взглядами искал вшей.

— Свинья ты! — заорал сторож. — В карцер пойдешь за такую гадость!

Горбун поднял руку, заслоняясь от удара, а другой рукой поднес рубаху к своему сухому, желтому, сморщенному, впалому, складчатому животу, который выглядел как гнилая желтая кожа, пригнул голову и закричал по-еврейски:

— Ой, господин хороший. Не убивайте…

Тот старик, что лежал на кровати, посмотрел на него, и его остроконечная голова запрыгала на одеяле, заливаясь смехом:

— Хи-хи-хи!

Я содрогнулся при мысли о том, что я здесь останусь.

Сторож прошел со мной во вторую комнату

По полу ползал на четвереньках мальчик лет двенадцати с круглым лицом, маленьким расцарапанным носиком, низким лбом, узкой грудью, короткими руками и ногами — идиот от рождения. Он раскинул руки, как звериные лапы, и полз на них, надувая щеки и кивая головой, как коза, когда ее тащат или гонят; глазки у него были белесые и мутные, толстые верхние веки нависали над ними, как у коровы. Он остановился у кровати, на которой сидел в полудреме старый еврей, засунувший себе в рот, на манер акробата, большой палец ноги. Мальчик хлопнул себя кулаками по надутым щекам и свистнул еврею, который дремал на кровати: