Она стала ползать по мне, как паук, чтобы опутать меня своими обнаженными руками. Но я не чувствовал к ней ничего, кроме отвращения и жалости.
Язон передохнул и сменил тон;
— Вы думаете, я праведник, я святой и живу только с такими женщинами, которые заслуживают серьезного чувства. Глупо было бы так говорить. Можно встретить одну или двух женщин, которые могут любить, ну, может быть, можно встретить трех, у которых сердце создано для любви. Но когда мне хочется согрешить, я иду в бордель, выбираю одну из этих гулящих, которые стали распущенными и распутными из-за голода и нужды, но не такую, которой еще в материнской утробе суждено было стать проституткой и отдаваться множеству мужчин.
«Язон, я тебя люблю!» — и она обвилась вокруг меня своим полунагим телом, как змея, и прижалась ко мне с полузакрытыми глазами, кусая свои губы от похоти и страсти. Она видела и чувствовала мою холодность и была просто в отчаянии. Но отчаяние еще сильнее пробуждало в ней желание греха.
Она опустилась передо мной на колени и молила меня, прижимая мои ноги к своим горячим грудям, обнимая мои ноги своими горячими руками.
Я был раздосадован тем, что пошел в этот отель; в конце концов, она тоже человек, который заслуживает сочувствия…
Я начал лучше понимать Язона и только теперь увидел, что, несмотря на его мощные мускулы, на его лице всегда разлито задумчивое, нежное выражение.
— Эта сцена длилась около часа. Она лежала и рыдала у моих коленей, а потом, потеряв всякое чувство стыда, начала срывать с себя одежду и осталась наконец передо мной совершенно голой, в чем мать родила. Она принялась танцевать, вертеться и прыгать. Потом опять припала к моим ногам и начала горько плакать, как глубоко несчастный человек.
Меня охватила жалость к ней, но я не мог преодолеть своего отвращения. Так она десять минут просидела и проплакала у моих ног. Потом сразу встала, подошла к столу, вытащила стодолларовую купюру и стыдливо, с опущенными глазами, бросила ее мне в руки.
Думаете, она оскорбила меня, бросив мне деньги? Нет, вы ошибаетесь, если вы так думаете! Я почувствовал к ней еще большее сострадание.
Я вспомнил о маленьком клоуне Долли, чахоточном, который выхаркивает легкие после каждого представления. Из тех денег, что он зарабатывает, он отсылает три четверти домой в Прагу своей старой матери и глухонемой сестре, а сам голодает и гибнет от нужды и от болезни, которую он, не леча, запустил.
Я вышел в переднюю комнату гостиничного номера (номер был двухкомнатный) и позвонил служителю. Я велел ему принести конверт. Взял конверт, положил в него стодолларовую купюру и велел служителю отнести конверт Долли. Потом вернулся, оделся и…
Язон с улыбкой хлопнул меня по плечу.
— Я вижу ее в цирке каждый день, — закончил он свой рассказ. — Она повсюду следует за мной, и старается попадаться мне на глаза, и шлет мне по несколько писем в неделю.
Снег пошел гуще. Город был укрыт темной вуалью.
— Куда вы едете после гастролей в Лодзи? — спросил я его.
— Мы еще сами не знаем, куда поедем. Но не беспокойтесь, наш работодатель уж наверняка знает, куда нас послать!
— Почему вы выбрали себе такое занятие — быть цирковым атлетом? — спросил я Язона.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Язон, показывая свои крепкие, белые зубы. — Кем же я, по-вашему, должен быть? Сапожником, портным или, может быть, бухгалтером? Атлет, борец на ринге — сколько магии в этих словах! Можешь напиться, можешь обругать любого, смешать его с грязью — но все будут восхищаться тобой, твоими мускулами и твоей грудью. Разве плохо быть атлетом? Сегодня в Лемберге, завтра в Лодзи, послезавтра в Будапеште. Сегодня ты еврей, завтра — чех, послезавтра — голландец, а еще через неделю — латыш. Что ж, сидеть, что ли, всю жизнь на одном месте, жениться и водить детей в хедер? Не представляю, как бы я мог так жить. Я знаю, что смогу таскаться по свету с цирком еще несколько лет, ехать дни и годы в бродяжьем фургоне и демонстрировать мощь и ловкость. А состарюсь, потеряю силы, пропадет моя мощь, мои мускулы — ах, Бог весть, что я тогда стану делать?.. Знаешь, брат, — Язон взял меня под руку и придвинулся ко мне ближе, — кто прожил в цирке хотя бы два года, уже никогда не будет серьезным человеком! Ему все время будет хотеться ехать из страны в страну, он как ветер будет скитаться по миру!..
Часто я сам себя спрашиваю: что со мной будет? Я состарюсь, сил, чтобы уложить на лопатки любого, у меня уже не останется?.. Но я не утруждаю себя размышлениями об этом и гоню такие мысли из головы прочь.
Из-за снега, который пошел сильней и гуще, мы ускорили шаг. Стало темно, казалось, вечер хочет в полдень пробраться в город. Прохожие спешили с раскрытыми над головой зонтами. Язон отвел меня в кафе и предложил чаю. Мы медленно пили чай и молчали. В кафе сидели два человека: еврей с узким, тощим, бледным лицом, который поглощал новости из газеты и прихлебывал чай, и пожилая, седая женщина в длинном черном пальто. Она, пережидая непогоду, смотрела в окно.
Язон не отпускал меня. Я должен был сходить с ним пообедать. После обеда Язон вспомнил, что ему надо зайти навестить больного Долли. Он предложил мне пойти с ним. Я не отказался.
Долли снимал комнату в бедной квартире на четвертом, самом верхнем, этаже. Хозяин широко распахнул перед нами двери и провел в заднюю комнату, где под кучей одеял лежал Долли. Проходя через две первые комнатки, мы заметили, что на хозяйской постели одеяла не было — его переложили на кровать Долли.
Долли лежал под одеялами мертвенно-бледный — в лице ни кровинки. Лицо у него было круглое, неподвижное, с большими мутно-синими глазами — он выглядел как новорожденный младенец, которого забыла в кровати нерадивая мать.
Когда мы вошли, Долли дремал. Наши шаги его разбудили. Он открыл большие, глубокие, печальные глаза и посмотрел на нас со слабой улыбкой.
— Спи, Долли, не будем тебе мешать, — сказал Язон, уже готовый уйти.
— Ах нет, что вы, вы мне не мешаете! Я потому дремлю, что сплю слишком много. Разве вы не знаете, что тот, кто слишком много спит, всегда сонный… — Долли приподнялся и подозвал нас к себе.
Мы подошли к его кровати. Хозяин предложил нам стулья.
— Ну, как дела, Долли?
— С этой моей болезнью — страшное дело. Она играет со мной, будто насмешничает. Я, например, целый день выхаркиваю легкие, так что они давно уже как дырявый кожаный мешок, кашляю беспрерывно, а все равно каждый вечер ровно в половине девятого чувствую себя здоровым! Одеваюсь и иду выступать в цирке. И так каждый день. Кажется, болезнь разрешает мне отпускать шутки и доводить публику до смеха и до слез…
— Ты поправишься, Долли! — сказал Язон.
Долли поглядел на него с грустной усмешкой в живых, подвижных зрачках, которые метались в глазах, как две пойманные рыбки в стаканах.
— Я лежу себе вот так вот целый день в кровати — рукой-ногой пошевелить не могу. Все болит. В легких ветер и свист. Выхаркиваю с кровью сердце и легкие. Голова болит так, что можно с ума сойти. Короче говоря, пришел мой бенефис: помираю. Так лежу я до восьми вечера. А все же поднимаюсь, как только в той комнате часы начинают бить восемь, и сразу чувствую себя лучше, легче, свежее. И вот в половине девятого я уже одет и иду в цирк. И так каждый вечер, дорогие мои! Каждый вечер!.. Вы ведь, кажется, работаете в цирке? — повернулся ко мне Долли.
— Да, — ответил я.
— Это мой друг! — представил меня Язон.
Долли посмотрел на меня ясным, грустным, пронзительным и сердечным взглядом.
— Это и в самом деле комедия, — произнес Долли, и горький смех скривил его тонкие, посиневшие, бескровные губы. — Смерть каждый вечер отпускает меня в цирк. Когда лежишь тут в одиночестве, начинаешь понимать: смерть не собирается заткнуть мой наглый и дерзкий рот. Она, смерть то есть, должно быть, из самых горячих моих поклонниц. Как придет вечер, она снимает с моей груди свои лапы и прекращает меня душить. Она бежит в цирк и ждет, когда же я ее рассмешу. Ха-ха-ха — да она подружка моя, смерть, поклонница моя!