Снова думал, о том, что случилось.

Три дня не унимался верховик, нагон у берега вышел небывалый, вода поднялась; да еще дожди; да тепло, снег на гольцах дотаивал и все — в ручьи…

Падь затопило.

Дом оказался в воде, ничего поделать нельзя было, вода хлынула, пошла по дому, плескалась о печь. Все мокло, коробилось, разваливалось, пропадало; кругом было разорение.

Белка застудилась; остались без коровы.

Раньше не затопляло, это теперь, — по склонам все извели, воде некуда деться, она поверху и идет, вот уж к людям кидается, перед домом не остановится.

Аня отчаялась…

Когда вода ушла, стали поправлять дом.

Поправишь разве…

Да что делать, надо поправлять.

Иван Егорыч кончил с лужайкой, подобрался к песочницам; перехватил грабли одной рукой, пошел в сарайчик, поставил грабли, взял метлу.

Позвали вот работать.

Начинал в пять, к половине седьмого управлялся. Делов! Убирал чисто. Для ребятишек…

Аня отчаялась, говорила как безумная. Он сказал ей, что для себя повторял: все, что было у них с Аней, было от Яконура, все он им дал, и все, что давал он, было одно добро, кормильцем был и поильцем; теперь — отнял; но разве справедливо добро брать от него, а злом сразу его пенять?

Кузьма и Карп привезли хорошего лесу, Оле обещали в институте гвоздей; а там и Федя узнает, приедет, Иван Егорыч не хотел сообщать ему нарочно, у Феди свои дела, но ждал, когда он сам узнает и приедет.

Под конец стояла она перед ним… платок черный, муки на лице, слезы… руки к нему тянула, кричала, что он упорствует в своей глупости, разве не видит он, дом их разрушен, хозяйство погибло, все труды их, все заботы оказались напрасными, старость они проводят в разоренном доме, вместо покоя им только горе, и все это сделал Яконур, сколько же можно терпеть от него, сколько можно в него верить…

Сказала, одна уйдет.

Он подошел к ней и обнял, она забилась в его руках, отталкивала его, потом повалилась головой ему на плечо, заплакала в голос; он стоял, держал ее, вдвоем они были в пустом отсыревшем, разоренном их доме, — следы от воды на стенах, линялые занавески и погибшие цветы; он удерживал Аню на своем плече, не мог пошевелиться; она затихла, сильнее обмякла на нем и глубже спрятала в него лицо; он боялся двинуть рукой, стоял, держал Аню, чувствуя на груди у себя ее мягкое, привычное тело, чувствуя, как ему передается ее тепло…

Едва вымел дорожку, услыхал, — радио у конторы включили.

Заспешил.

В соседних домах не чужие всё живут; вот и старался кончить раньше, чем начнут подниматься.

Прислушивался к радио.

В войну он узнал — в Европе по радио службы передают. В госпитале наслушался. Конечно, что вера у них там своя, — это дело другое…

Прошлый раз ненадолго зашел… Постоял. Женщины убирали все ветками и цветами — доставали из ведер с водой и расставляли. Кому что не нравилось — поправляли, меняли. Разговаривали: «Думала раньше прийти…» — «Ну как же мы без тебя. Вот пойди вынеси…» Кругом застелили половиками, чисто было, нарядно, празднично. Зажигали лампады; кто-то спросил: «Ну, певцы, собрались?» Четверо в хоре да трое внизу, вот и все, кто был…

Иван Егорыч вышел и на ступенях встретил знакомца из соседней пади; тут знакомец ему и рассказал, что изюбря его убили. Только ошейник на нем и остался, галстука не было; в тайге, конечно, он там носится… «Уже и секира при корне дерев лежит», — напомнил знакомец. Иван Егорыч кивнул. Знакомец вошел, Иван Егорыч все стоял на ступенях.

Батюшка начал ектению: «Миром господу помолимся…» Вот и хор вступил… Батюшка — свой, из трудной семьи, из яконурских рыбаков, молодой, но хороший; сам был рыбак, потом служил на флоте. Учится заочно, ездит экзамены сдавать; сдаст, зайдет в Москве в тир, все — в яблочко, да еще скажет: у нас в Сибири иначе нельзя, а то медведь задерет. «О граде сем, всяком граде и стране и верою живущих в них, господу помолимся…» Начинался дождь, надвигался на церковь. Кто-то затопил печь, дым стлался низко, шел на Ивана Егорыча. Он знал, чего дожидался. Вслушивался, И вот наконец: «О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных…» Иван Егорыч стоял на ступенях и повторял эту просьбу, молитву, заклинание, кем-то давно, совсем в другие времена и, возможно, с иным значением впервые сказанные… стоял у деревянной церкви, где молодой поп и старухи, стоял, не покрыв еще голову, под начинающимся дождем, под древесным дымом… Хор откликнулся: «Господи, помилуй!..»

По радио уже передавали про погоду. Иван Егорыч слушал, взглядывал на Яконур, прикидывал. Верно все.

Сгреб вместе сухие иглы, ветки, мусор, какой набрался. Пошел к пожарному щиту, там у него за багром хранился коробок спичек.

Если случалось вспоминать, когда ему бывало трудно, — вспоминались зимы. Как Яконур стал раньше обычного, и шли на катере через лед, борта сделались вдавленные… Как застиг ветер в заливе в торосах, а у одного кошек не оказалось, две пары на троих, тогда Иван Егорыч отдал ему свои железяки; унты скользили, ветер не давал идти, все же получалось как-то продвигаться, те двое поддерживали за ремень, но потом враз ветер сбил с ног, и все, что едва было пройдено, вмиг пропало, — его понесло по льду к торосам, прижало к ним, ударило головой, он потерял сознание; шапку унесло; пришел в себя, поднялся — и снова против ветра, и опять ветер его пересилил, повалил и прибил к торосам…

Припомнить если все, с Баранова начиная… потом что вышло с лесничеством… потом — вода… Никак не выберется он… все загоняет его… загоняет…

Тогда все ж отлежался, пошел, выбрались к берегу, а там зимовье, — упали и заснули…

Иван Егорыч поднес спичку к шиглу, он вспыхнул, за ним ветки; пламя на свету было прозрачное.

Вот уж дверь где-то хлопнула. Пора уходить. Не хотел Иван Егорыч, чтоб люди на него смотрели.

А дым был приятный, знакомый…

Туман разошелся, Яконур открылся весь; Иван Егорыч, в старом своем капитанском кителе, с коробком спичек и метлой в руках, стоял пред его глазами.

Пусть видит…

* * *

— Ну просто очертания замка! — заключил Герасим.

Капитолина только пожала плечами.

— Зубцы! Башни!

Капа аккуратно положила сигарету на край пепельницы, поднялась со стула, подошла и, перегнувшись у плеча Герасима, заглянула.

— Похоже?

— Не знаю, — ответила Капа. — Импульс как импульс.

— Валя, — позвал Герасим, — посмотрите вы!

Студент охотно бросил работу, пришел и уткнулся в тубус.

— Точно, похоже!

— Можно подумать, он видел когда-нибудь замок, — сказала Капа.

— Видел! — возразил студент.

Герасим переключил развертку. Замков стало много, они вытянулись один за другим, целое королевство, каждый следующий был чуть поменьше, последний — совсем скромный, какого-нибудь разорившегося барона.

— Действуйте, Капа! Амплитуды, длительности, интервалы…

Капитолина забрала пепельницу, спички и двинулась к осциллографу.

— А что мне?.. — спросил студент.

— Продолжайте, — ответил Герасим.

— Иди работай, — добавила Капа.

Студент пошел в свой угол.

Герасим вернулся к столу, раскрыл свой журнал. «Амбарная книга», картонный переплет и страницы в линейку; записи, — число и месяц, характеристика образца (две строчки), затем таблица (результаты эксперимента) и подклеенная миллиметровка.

Все это хоть как-то приближало его к модели…

— Герасим, у вас импульс дергался? Прямо припадочный.

Обернулся к Капитолине. Ее было едва видно за блоками, среди магнитов и генераторных шкафов.

— Пока курю — стоит… — Еще затянулась и погасила сигарету. — Нет, ничего. Терпимо.

Герасим подошел, посмотрел.

— Валяйте. Начните менять поле.

Капитолина принялась крутить рукоятки, перетыкать фишки разъемов.

Образец мерз в ампуле, ампула стояла в азоте, азот кипел, пузырьки поднимались в стеклянном сосуде, густо покрытом сверху инеем; светил полоний, накладывалось поле, что-то рождалось из осколков молекул и что-то погибало, — замки выстраивались на экране. Капа, шевеля губами, записывала цифры карандашом в тетрадь, столбиком и в строчку.