Вот две женщины. Каждая из них такая, какой другая быть боится.
Да нет, все логика! Смешно. Глупо. Логика и — это!
Одна хорошая, другая плохая… Не сошлись характерами… Разные интересы… И прочие слова. Символы. По сути — обозначения одного и того же.
Может, признаться себе: сменил любовь — сменил и веру? А не наоборот!
Или все же наоборот?
Черт, опять логика…
Дело просто в том, что он наконец… наконец…
Искал слово.
Нет, не искал, он знал его…
А сколько все же в них обеих общего! Искренность и эти их мечты о будущем… по-своему… их желание принести ему добро… у каждой по-своему… а какие они умницы, характеры какие, что за индивидуальности… по-своему… а как хороши собой!
Пусть верно, что все женщины равноценны, — нет, это не так! — но, допустим, что во многом или хоть отчасти…
Тем более важно, необходимо любить, чтобы быть с женщиной!
Что за ерунда, — любить за что-то… Просто любят и все…
Он продолжал чертить по столу, когда вошла Ляля.
— Выпил! Без меня! Милый мой, я очень долго, да?..
Герасим встал.
— Знаешь, я пойду.
Ляля смотрела на него, он ждал, что она скажет.
— Может, поешь?
Голос тихий, ровный.
Герасим отказался.
Пошел в коридор…
Телефонный звонок; Ляля сняла трубку, послушала, сказала:
— Тебя.
Вернулся.
Это был Михалыч, он привычно разыскал Герасима у Ляли; привычно…
Специальный вопрос; Михалыч обсуждал работу, которую прислал Снегирев, по проверке уравнения Морисона.
Герасим отвечал. Ляля стояла рядом.
Еще вопрос.
— Это лучше узнать у Якова Фомича, — сказал Герасим.
Ляля ушла в кухню.
Михалыч рассказывал Герасиму о Якове Фомиче…
С каким запозданием приходит все к нему сегодня.
Саня, видно, не знал… а Ляля не сказала. Не хотела? Не считала нужным говорить об этом?
Что же Вдовин… Понимал, что он еще ни о чем не мог слышать? Или полагал, что все Герасиму известно — и?..
Потом, когда Герасим отпирал дверь, его позвала Наталья.
— Что же ты не спишь?
— Ты тихо уйди, — шепнула Наталья, — чтоб глазки не слышали, а то заплачут. И ты их не целуй на ночь, ладно?
Снова коридор, дверь…
Ляля вышла к нему из кухни.
— Я сразу поняла, как только тебя увидела… Смотри, не будь размазней, Герасим!
Отворил дверь, шагнул за порог.
Успел увидеть еще, как шторы вскинулись вслед ему, — будто руки…
Захлопнул за собой дверь.
Из булочной Маша-Машенька пошла по бульвару; знала ведь все наперед, а пошла; брела медленно, кивками отвечая знакомым, укрыв глаза от них за темнотой и за темными очками, уклоняясь от тех, кто пытался заговорить; спрятавшись в себя глубоко…
Вот, началось. Еще афиши только показались… Началось.
В первый раз она увидела его, когда все они приехали на совещание, — Старик, Вдовин, Свирский, Снегирев… И он. Лыжную прогулку для них организовывала. Каждый был человек особенный, но Элэл она сразу выделила из всех. Думала о нем… Потом он стал директорствовать, иногда она встречала его в коридоре. И только. А потом ее позвали в другой институт, работа была там такая же, канцелярская, но старые подруги да что-то еще, совсем неважное, видно, хотелось просто перемены, — и ушла.
Встретила однажды на улице; не узнал. Ну, подумала, что же! Заслужила.
Когда был у него второй приступ — тот, который он на теннис свалил, — ухаживали тогда за ним ученики и просто чужие люди… Она потом спрашивала себя: почему не пришла? Ей надо было пойти и ухаживать за ним, не отходить от него. Пришла бы, и всё…
Вот и афиши. Держись, Маша-Машенька. Держись.
Потом, когда уже и второй приступ был у него позади и выборы в академию, они встретились здесь, в кино, она сидела позади него, через ряд. День был особенный, первое января, начало года, поворот… Он обернулся; поздоровался! «Перестали узнавать», — сказала она. «Зачем ушла?» — сказал он. Рядом с ним было свободное место, и он стал звать ее, а она сказала: «А сгонят?..» Он понял, это видно было по его улыбке, но продолжал настаивать; уже гасили свет, начинался журнал, он показал ей на два свободных места в другом ряду, встал, дотянулся до нее, взял ее за руку и повел к тем двум местам; нес ее руку… И не отпустил. Она смотрела на экран, на него и не глянула, смущена была, испугана; такой серьезный человек! Потом вышли со всеми, он не отпускал ее руку, спросил: «Где ваша дорожка?» Она после уж поняла, что это для него означало, дорожка…
Можно бы и дальше брести по бульвару, а там свернуть, но куда же от себя денешься; поднялась по деревянным ступенькам и пошла через лес той тропинкой.
Только тогда была зима… дорожка к ней глубокая была, в сугробах…
Он остановился, повернул ее к себе и поцеловал. Она совсем напугалась. «Что, — сказал он, — вы сейчас думаете: вот какой несерьезный человек этот Элэл!» А она молчала. Он сказал: «Пригласите на чашку чаю». Она растерялась, сказала поскорее: «Нет». Да у нее и беспорядок был дома, еще со встречи Нового года, все разбросано… «Хорошо, — сказал он, — послезавтра». Повел ее снова на бульвар, еще не очень поздно было, много гуляющих; катались со студентами с горки, он дурачился. «Вот, подумают, какой несерьезный человек Элэл! Ну и пускай думают!»
Была зима, он радовался, как мальчишка, каждый день все в нем ликовало, столько было счастья каждый день, столько планов. Вот весна, наконец тепло, которого ждали, скоро сирень, он лежит в проводах и трубках, столько горя, столько неизвестности…
Поднялась по ступенькам, вставила ключ в замок.
«Послезавтра»… Научник! Завтра, значит, было расписано, — встреча, совет, эксперимент; все в голове, электронная память; она потом не раз шутила…
Отворила дверь. Ключ оставила в замке, как обычно.
Наступило послезавтра, он пришел, сел вот сюда и сказал:
«Все, я пришел куда надо, и никуда я отсюда не уйду».
Еще больше перепугал ее.
Потом он ей говорил: «Я знал, что всю жизнь шел тропой к тебе…»
Свет зажигать не стала. Сняла темные очки. Закурила. Пошла за пепельницей. Отыскала ее у телефона.
Надо позвонить… Сказать что-то.
Она хорошо помнила, как он перетаскивал сюда Якова Фомича — бегал, подписывал бумаги, нажимал, уговаривал… Никто, конечно, не знал, чего это ему стоило, все привыкли: Элэл сказал, — значит, будет… Тратил себя. И было что тратить.
Было что тратить.
Было…
Звезда вплывает в иллюминатор.
Ольга поворачивается на бок, кладет голову на ладонь. Баба Варя учила: «Ручку под щечку и глазки закрыть!»
Яконур чуть плещется о борт, шепчет: говори, говори…
…Я хотела бы, чтобы в доме было много-много маленьких детских стульчиков. Четыре, шесть, десять. А на них бы сидели человечки с челками и косичками. У одного были бы твои глаза, у другой — реснички, у третьей — улыбка, у четвертого походка… Я бы складывала все это вместе. Получался бы Герасим. И даже когда ты уходил бы работать, и если бы даже долго не появлялся, — все равно я была бы с тобой, складывала бы тебя из них.
(Говорят, женщина может точно узнать, любит ли она своего мужчину, — только спросить себя, хочет ли она, чтобы у нее были от него дети. Я читала об этом или слышала, не помню, но что делать, видишь, запомнила.)
Мы бы ждали тебя. Я рассказывала бы им сказки про тридевятое царство. Мы не мешали бы тебе работать. А вернувшись, ты попадал бы в маленькое королевство зеркал. Кривых, прямых, разных. Куда бы ни глянул — узнавал себя в глазах, ресничках, улыбках. Мы бы смеялись все вместе…
Глава третья
Грабли маленько холодили ему ладони. Начал Иван Егорыч от угла, где вывеска, сгребал с лужайки, между домом и оградкой, вдоль берега.
Еще только шестой час пошел, Яконур едва стал проглядывать на свет сквозь туман; на траве держалась крупная, как ягода, роса. Иван Егорыч неторопливо продвигался к дорожке, к песочницам.