Прошла неделя после похорон Ивана Лукича. Как-то после обеда Петр завел разговор о разделе.
— Ну, дед, — переминаясь с ноги на ногу и не смотря Луке Лукичу в глаза, сказал он, — пора делиться.
— Хоть бы сорокоуста обождали, нехристи, — выдавил Лука Лукич. — Не терпится тебе, волчонку, показать свои когти.
— Про когти — это уже наше соображение, — сурово заметил Петр. — Скоро страдная пора. Делиться надобно до первого зажина. Пускай каждый сыплет свое в свой амбар.
— Где это вы амбарами разживетесь? — с презрительной усмешкой спросил старик. — Амбары! Ложками-плошками обзаведитесь поначалу, голь несчастная!
— Насчет ложек-плошек это тоже наше рассуждение, — сумрачно ответил Петр. — Давай раздел, и шабаш.
— После сорокоуста, — упрямо твердил старик.
— Ладно, справим сорокоуст, — согласился Петр.
Справили. Потом Лука Лукич уехал в Тамбов по церковным делам. А там наступила страдная пора. Так старик дотянул до осени. Убрали хлеб, картошку, свезли солому с поля; Петр снова поднял разговор о разделе.
— Помру вскорости, тогда и делитесь, — отмахнулся Лука Лукич. — Кости ноют, под вздох подкатывает, ноги холодеют.
Петр уставился на деда: не брешет ли?
Нет, Лука Лукич не притворялся.
То ли простудился он во время поездки в Тамбов, то ли последние переживания надломили его силы, но он сдал. С трудом поднимался Лука Лукич по утрам, весь день ходил, покряхтывая, лицо часто искажалось от боли. Домашние укладывали его в постель, а он огрызался.
Напрасно Лука Лукич пытался на ногах перебороть болезнь, «загнать ее внутрь», как он говорил. Однажды он лег, утром не встал, как-то сразу обессилел, а к вечеру впал в беспамятство.
Пришла Таня, осмотрела свекра, дала порошки. Порошки не помогли. Позвали Фетинью… И она ничем не облегчила страдания Луки Лукича.
Лука Лукич лежал в полузабытьи месяц, другой. Третий месяц был на исходе — старик не вставал, но и помирать не желал.
Петр ходил раздраженный и злой.
— Вот живуч, старая кость!
Прошла масленица, наступил великий пост. Лука Лукич все еще болел. Петр потерял остатки рассудка. Злоба душила его.
В глухую мартовскую ночь он задами пробрался к новой пятистенке Фетиньи и с великим страхом постучался в дверь. Фетинья встретила Петра злобным колдовским ворчанием.
— Карда-барда-худыбарда? — сказала она, нарочно гнусавя. — Ахты-маты?
— Ты это брось! Я к тебе по делу.
— Воронье твое дело, — продолжала гнусавить бабка, — черное твое дело.
— За чистыми делами к тебе ходить не к чему, — усмехнувшись, ответил Петр. Ему стало легче, страх как-то вдруг прошел. — А вон мой дед, — продолжал он, — говорит, что скоро к тебе и за черными делами перестанут ходить. Врет, мол, дура, слаба стала.
— Кыш, кыш, стервенок, — взбеленилась Фетинья. — Твой дед на колу повиснет, на коряге подохнет.
— И то пора, зажился, продыха никому не дает. Ох, как он тебя славит! Вот поснимают у тебя черепа с шестов! Не посмотрят, что ты до царей вознеслась!
— Мышка-крышка! — тоненько закричал Павша-Патрет. — Павша-правша!
— Замолчи, бесово племя! — цыкнула на сына Фетинья.
— Прогони отсюда дурачка, — сурово сказал Петр. — Мне с тобой надо поговорить.
— Павша, — распорядилась Фетинья, — ступай на двор.
Павша-Патрет словно и не слышал слов матери — сидел на полу и строил что-то из щепок. Петр поднял его за шиворот и выпроводил пинком за дверь.
Павша выл, лягался, но это ему не помогло.
— Чего же ты его обижаешь? — загнусавила Фетинья. — Что же это ты с ним так немилосердно?
— Бабка, мне прохлаждаться некогда.
— А что тебе надобно, миленок?
— Ты моего деда любишь?
— А тебе-то что?
— Слушай, дед и мне и тебе помеха. Он только и знает, что поносит тебя.
— Это дело, миленок, будет стоить дорого, — с опаской проговорила Фетинья. — Это дело тонкое, каторгой, миленок, пахнет.
— Я тебе дам четвертную, — сказал Петр. — После панихиды еще одну.
— Омманешь, миленок. Род-то ваш хитрющий.
— Обману — и на меня порчу напустишь.
— И напущу. Уж ты тогда тоже от меня не уйдешь, — пригрозила Фетинья.
— То-то и оно! — Петр повертел четвертным билетом перед носом Фетиньи.
— То дело сотенную будет стоить, миленок, — непререкаемым тоном заявила Фетинья. — Меньше не возьму. Зато и снадобье дам!.. Человека оно не враз душит, а полегонечку. — Фетинья хихикнула. — В нутре от него человек ничегошеньки, то есть, не чувствует. Три раза дашь — зови попа. Ежели доктора потребуют, на куски разрежет — ничего не найдет. Такое снадобье дорого стоит.
— Ладно, — холодно ответил Петр.
— Отвернись, отвернись! — зашипела бабка.
Петр отвернулся. Фетинья долго шарила в сундучке, потом окликнула Петра и дала ему что-то завернутое в тряпицу.
— Смотри, пока не спрячешь, молитвы не читай, враз со снадобья вся сила сойдет. Не постись, белой лошади берегись, от черной девки хоронись. Сыпь снадобье, куда хошь — в воду или в чай по щепотке, а через двенадцать дён готовь гроб. Чох-чох, перечох, черт-дьявол, черный мох…
Петр сунул Фетинье деньги и опрометью кинулся к двери — дрожь его проняла. Из-за угла выскочил Павша Патрет, заплясал перед Петром.
— Дай табачку на цигарочку, дай. А то всем скажу, как вы деда Луку порешить задумали.
Петр отпустил Павше затрещину и задами прошел домой.
Андриян устал от жизни с больным Лукой Лукичом. Бессонные ночи изводили старого унтера. Он попросил Петра сменить его у постели деда. Тот, покобенившись, согласился.
Лука Лукич часто просил пить. Перед рассветом Петр добавил в воду снадобье Фетиньи. На старика оно подействовало как бы даже и хорошо, он крепко заснул и не бредил. Утром ему сделалось хуже, еще хуже стало к вечеру, ночью он бредил беспрерывно.
Жутко было Петру слушать деда, так страшно становилось — хоть сейчас же долой из избы. Но жестокость натуры, крайнее озлобление на деда и виды на будущее поддерживали в нем решимость добиться своего.
Иногда Лука Лукич приходил в сознание, просил пить, а напившись, откидывался со стоном на подушку и долго глядел в потолок. Потом переведет глаза на Петра, осмысленным, пронзительным взглядом упрется в него, застынет так на несколько секунд и опять застонет, закричит, зашепчет неразборчивое…
На восьмую ночь Петр дал деду еще одну порцию снадобья; Лука Лукич мгновенно успокоился, а днем сказал, что ему пришел конец. Домашние всполошились. Прасковья склонилась к нему.
— Батя, — сказала она сквозь слезы, — что ты?
Лука Лукич молчал, упершись взглядом в потолок.
— Худо тебе, батя?
Лука Лукич перевел на нее взгляд, покачал головой. Глаза его были светлыми, и весь он казался просветленным. Он выпростал исхудавшую руку из-под тулупа, погладил Прасковью по голове, слеза выступила у него.
Прасковья взвыла, завыли бабы, собравшиеся в старой избе, засопел Андриян.
— Ты уж не помирать ли собрался? — спросил старый солдат.
— А кто тебе, дураку, это сказал? — Лука Лукич рассмеялся.
Все так и обмерли.
Лука Лукич заснул… Ночью с ним спал Андриян, и снова бред навалился на старика. Андриян выдержал две ночи, затем Петр сменил его. После первых петухов старик пришел в себя.
— Зажги ночник, — попросил он внука. — Тёмно, душно, ох-ох, душно, тёмно!
Петр зажег лампаду.
— Тёмно, душно! — вскрикнул Лука Лукич и затих, словно его свалил удар.
Петр подошел к деду, прислонился ухом к груди: сердце под рубашкой билось едва слышно.
«Кончается, — Петр положил руки деда крестом на груди. — Слава богу, кончится без третьего порошка!»
Петр заснул. Разбудили его бредовые выкрики Луки Лукича. Он метался, вершковые доски кровати трещали под ним, он сбрасывал с себя тулуп, которым был накрыт. Петр едва справился с ним. Лука Лукич снова притих.
Пропели третьи петухи. Лука Лукич попросил пить.