Вошла Лариса.
Лариса. Рем Степанович, готовить?
Кондаков. Готовьте.
Лариса ушла.
Косавец. В общем-то, я могу уйти.
Кондаков. Почему уйти?
Косавец. Если нужно… Ну, хорошо, на этом мы остановимся попозже. Так вот. Я даже немного посплетничаю, что о тебе говорят в клинике. «Приехал Рем Степанович Кондаков, молодой, талантливый, красивый…» Приехал. Ну о твоих отношениях с Ларисой я не говорю. Меня это мало волнует. Дело молодое. Я и сам, знаешь, не монах. Да и Лариса, по моим сведениям, не из монастыря. Есть у вас что-нибудь или нет — не мое дело.
Кондаков (к залу). Косавец сделал паузу, для того чтобы дать возможность мне подтвердить или опровергнуть это, но я молчал.
Косавец. Пойдем дальше: молодой врач берет заведомо обреченного и безнадежного по всем статьям больного Короткевича и намеревается показать, что он-то его вылечит он-то покажет всем, как надо работать. Кому покажет? Тем, кто занимался Короткевичем. А им занимались и главврач Лидия Николаевна — два года, и завотделением Косавец, и другие коллеги. И все пришли к выводу, подтвержденному документально, что этот больной неизлечим. Но Кондакову, любимому ученику академика Марковского, наплевать на опыт старших товарищей. Когда с наскока у него ничего не получилось, он встал на путь авантюр. Рем, я специально говорю грубо, как на собрании, как предполагаемый оппонент.
Кондаков. Ну, зачем такие красивые слова? Оппонент, дискуссия! Можно прямей и грубей — персональное дело!
Косавец. Продолжим… Он берет со склада аппарат электрошоковой терапии и, пользуясь тем, что у больного Короткевича нет родственников, которые могли бы выступить против этого во многом сомнительного, а часто и бесчеловечного метода лечения, приступает к экспериментам на человеке. Ну как, убедительно?
Кондаков. Не хватает только деревянного стула с высокой спинкой, герба Российской Федерации над ним и двух скучных милиционеров — справа и слева от любимого ученика академика Марковского. Кстати, не такой уж я любимый. Я не принимал его слов на веру. За это он ценил меня. Ну это так, к сведению.
Косавец. Рем, ты знаешь, с чем ты играешь? Это может перерасти в подсудное дело.
Кондаков. Знаю.
Косавец. Я хотел тебя по-товарищески предупредить. На моих глазах уже дважды это было: летальный исход, приезжает следователь, «арестовывает» историю болезни, сдает ее на экспертизу. Кому в нашей области можно сдать на экспертизу историю болезни? Чуприковой и мне. Шефиня наша вечно занята. Значит — мне. Ты захочешь, чтобы я соврал? Нет, я не совру. У меня не получилось с семьей, но есть ребенок. Я не люблю свою профессию, но я — кандидат наук. Другим кандидатом я уже не стану. И я напишу: «Электрошоковая терапия, хоть и признана как некоторое средство, дающее в исключительно редких случаях определенный эффект…»
Кондаков. Это уже неправда! Статистики ты не знаешь!
Косавец. «…определенный эффект, является рискованным…»
Кондаков. Да-да, в том производстве, которым я занимаюсь, есть доля риска! Я бы хотел, чтобы этой доли не было. Но жизнь так ставит вопрос, что сам риск входит в условия задачи! Не рискуя, я вообще не решу ее. Правда, неизвестно, решу ли я ее, рискуя. Но по крайней мере, у меня есть шанс. Во всех других случаях я даже не имею надежд — надежд! — на успешный исход дела!
Косавец. Тебя никто не заставляет…
Кондаков. Заставляет!
Косавец. Кто?
Кондаков. Я. «Тетрадь клятв».
Косавец. Очень уж это, возвышенно, хороший мой.
Кондаков. Вот «хороший мой» — так не нужно меня называть. Не очень-то я хороший и не твой.
Косавец. Понимаю. Я не Лариса. И вообще эта история твоя…
Кондаков. Какая история?
Косавец. С Ларисой.
Кондаков. Не знаю даже, что сказать.
Косавец. А ты скажи просто, по-товарищески.
Кондаков. По-товарищески? Ерунда все это. Провинциальная выдумка. Нет никакой истории. Не о чем говорить.
Косавец. Рем, я к тебе хорошо отношусь.
Кондаков. Я понял.
Не прощаясь, Косавец ушел. Вошла Лариса.
Лариса. Рем Степанович, я принесла бутерброды с сыром, с колбасой и лимонад «Буратино». Молодец я? Вы любите «Буратино»? Знаете, путь к сердцу мужчины лежит через его желудок.
Кондаков. А мне кажется — через сердце. Лариса, а вы что — не замужем?
Лариса. Не стремлюсь.
Кондаков. Ну, а парень-то есть?
Лариса. Парень-то есть. Только такой…
Кондаков. Ненадежный?
Лариса. Телок. Ну, а по мелочам — на вечеринках сексуальные предложения довольно регулярно… процент приставаний на улицах незначительный, но все-таки имеется. Тут был один оригинал недавно… В магазине, в штучном отделе… Спички выбил и стоит за мной. Взял свои спички и прямо так это говорит, без дальних подходов: «Я тебя люблю». Не из наших ли, думаю, кто сбежал? Нет, оказывается, художник-реставратор по церквам.
Кондаков. Художники, они такие.
Лариса. А один человек уже три года ухаживает. Стихи даже пишет. Брошу, говорит, семью, и уедем с тобой, хорошая моя, в дальние края, где солнце светит. Подарки делает.
Кондаков. А вы?
Лариса. А я, Рем Степанович, жду вас.
Кондаков. В смысле?..
Лариса. Может, вы полюбите меня. В этом смысле.
Вошел Янишевский.
Янишевский. Не опоздал?
Лариса. Как раз вовремя. Больной готов, Рем Степанович.
Лариса ушла. Ушел и Янишевский.
Кондаков (к залу). Больной готов… Вот так развивались события. Неудачи с Короткевичем начали приводить меня к мысли, что я столкнулся просто с поразительной неконтактностью. Уверенность то покидала меня, то появлялась снова. Я был в смятении. Вдобавок ко всему получил из Ленинграда странное письмо. Обратного адреса не было, зато мой новый адрес был аккуратно напечатан на машинке. Я разорвал конверт — там оказался чистый лист бумаги. Как дурак, я держал этот белый лист над кипящим чайником и даже прогладил его утюгом. Никакие симпатические чернила, конечно, не проступили. Это был просто чистый белый лист. Как ни странно, в дни этих напряженных колебаний, падений и подъемов я был крайне недогадлив. Мне и в голову не пришло тогда, что мне прислали белый флаг капитуляции. Между тем мои дела шли все хуже. Витя Янишевский, мой замечательный артист, вдруг отказался работать. Он был, правда, очень смущен. Но я благодарен ему хотя бы за то, что сказал мне правду, да и зачем терять время зря, если он не верит в результат? Ну что ж, его дело. Однако я знал, что никто, кроме меня, не будет заниматься Короткевичем. В общественном порядке я читал на заводах города лекции об алкоголизме, о том, что такое стресс, устраивал на работу — это всегда очень трудно — бывших наших больных, вылечившихся от своих душевных недугов и вполне годных к работе и жизни… Я лечил других, делал все, что нужно, но Короткевич стал моим долгом. Бывали минуты, когда я чувствовал себя должникам… перед войной. Мы, я, мое поколение — это те самые люди, за счастье которых воевали и умирали солдаты Великой Отечественной. Имеем ли мы право, думал я, быть несчастными? Унылыми владельцами материальных благ? Неблагодарными транжирами своей жизни? Нет, я должен был либо победить эту страшную болезнь, либо, исчерпав все средства и отдав все, что имел, сказать честно: «Ребята, все!» Была во мне и профессиональная злость. Я будто бы вступил в схватку с фашистом, получившим высшее образование в просвещенной Западной Европе и так искалечившим душу моего Вани Короткевича, студента полиграфического техникума. Это был мой бой с войной. (Ушел).