Но Жонвиль, родной, любимый Жонвиль, в какой он пришел упадок, какое там было оскудение! Марк вспоминал свою борьбу со свирепым аббатом Коньясом, вспоминал, как он одержал верх над аббатом, перетянув на свою сторону мэра Мартино, полуграмотного, но рассудительного деревенского богатея, питавшего наследственную ненависть к попам, развратникам, бездельникам и обиралам. Вдвоем с мэром им удалось в значительной степени освободить общину из-под власти священника: учитель больше не пел на клиросе, не звонил к мессе, не водил учеников на уроки катехизиса; а мэр и муниципальный совет, отказавшись от стародавних обычаев, помогали учителю поднять значение светской школы. Марк благотворно влиял на учеников и на их родителей, и его советов слушались в мэрии, где он работал секретарем, — в результате Жонвильская община в скором времени стала процветать, и вместе с тем высоко поднимался авторитет учителя. Но после отъезда Марка Мартино попал в руки нового учителя, Жофра, ставленника конгрегации; слабохарактерный Мартино не решался действовать самостоятельно и всегда искал, на кого бы опереться. Из осторожности, унаследованной от предков-крестьян, он не высказывал своего мнения и соглашался либо с кюре, либо с учителем, смотря по тому, который из двух казался ему сильнее. Пользуясь тем, что Жофр, озабоченный своей карьерой, держался в тени, усердно пел в церкви, звонил к мессе, причащался, аббат Коньяс мало-помалу стал полным хозяином общины; он подчинил себе мэра и муниципальный совет, к тайной радости г-жи Мартино, красавицы и щеголихи, ходившей в церковь не из набожности, но чтобы похвастать в праздник своими обновами. Здесь подтвердилась истина: каков учитель, такова и школа, а какова школа, такова и община. Не прошло двух-трех лет, как благосостояние жителей, поднятое заботами Марка, резко снизилось, в общественной жизни наступил застой, и Коньяс торжествовал.
Через шестнадцать лет Жонвиль пришел уже в полный упадок. Нравственное и умственное оскудение всякий раз неизбежно влечет за собой материальную нужду. В любой стране, где безраздельно властвует церковь, жизнь замирает. Невежество, заблуждения и темные суеверия парализуют человеческую энергию. К чему работать, действовать, стремиться вперед, если ты только игрушка в руках божьих? На все его воля. Эта религия, отрицающая земную жизнь, порождает тупоумие и косность, человек целиком отдается на волю провидения, становится ленивым и беспечным, обрабатывает поля по старинке, терпит голод и нужду. Детей, с позволения Жофра, пичкали священной историей и катехизисом, а отцы не хотели признавать новых методов обработки земли. Они ничему не учились, ничего не знали, да и не желали знать. Урожаи снижались из-за отсутствия удобрений. Считали, что нет смысла трудиться, селения беднели, поля пустовали, залитые лучами благодатного солнца, зиждителя жизни, поруганной невежественными людьми. Нужда еще усилилась с тех пор, как, по настоянию аббата Коньяса, склонившего на свою сторону слабохарактерного мэра, община была посвящена Сердцу Иисусову. Люди вспоминали торжественную процессию: учитель нес национальный флаг, где было вышито кровоточащее сердце, за ним шествовали местные власти в парадных костюмах, и повсюду — черные сутаны вперемежку с пестрыми нарядами деревенских щеголих. Теперь, положившись на Сердце Иисусово, крестьяне ждали от него особых милостей, ждали, что оно отведет от их полей град, своевременно ниспошлет им дождь и вёдро и они снимут богатый урожай. Люди постепенно тупели, становились все более неподвижными, бездеятельными и в надежде, что бог их пропитает, не желали лишний раз шевельнуть пальцем, хотя бы под угрозой голодной смерти.
Гуляя с Женевьевой в окрестностях Жонвиля, Марк был поражен царившим повсюду запустением; удручающее впечатление производили небрежно возделанные поля, заброшенные дороги. Как-то раз они отправились в Морё и навестили Миньо, который кое-как устраивался в убогой школе; Миньо тоже ужасало оскудение этого края.
— Вы не поверите, друзья мои, что здесь натворил этот зловредный Коньяс! В Жонвиле он не так распускается. Но в глухой деревушке, где скупые крестьяне не хотят содержать своего священника, он свирепствует, как ураган, нагоняя на всех страх. А с тех пор как церковный прихвостень Шанья стал перед ним лебезить, они начали хозяйничать вдвоем и, можно сказать, совсем упразднили мэра; толстяк Салёр, разбогатевший скотопромышленник, радуясь, что проходит в мэры на каждых выборах, взвалил все дела мэрии на секретаря и вместе с ним аккуратно посещает церковь исключительно из желания поважничать перед народом, ведь в глубине души Салер все же недолюбливает священников… Ах, я прекрасно понимаю, какую трагедию переживал здесь Феру, понимаю его ненависть и ожесточение, его безумную выходку, которая довела его до гибели!
У Марка вырвался взволнованный жест, его неотвязно преследовало воспоминание об этом мученике, застреленном на чужбине.
— Да, да, как только я переступил порог убогой школы, образ его ожил передо мной. Вечно голодный, — его скудного жалованья не хватало на содержание семьи, — этот высокообразованный человек жестоко страдал, перенося обиды от окружавших его разжиревших невежд; они презирали учителя и вместе с тем опасались, чувствуя его превосходство… Понятно, почему Шанья взял такую власть над мэром, которому хочется только мирно проедать свою ренту и проводить дни в сонной одури.
— Да ведь и вся община спит мертвым сном, — сказал Миньо. — Всякий довольствуется своим скудным урожаем не из мудрой умеренности, но из-за тупости и лени. Здешние крестьяне никак не могут поладить со своим священником лишь потому, что он не считается с ними и слишком редко служит мессы и всенощные. Благодаря Шанья между ними установилось некоторое согласие, но вы и представить себе не можете, что здесь разглагольствуют об Антонии Падуанском и как его прославляют… Результаты, конечно, самые плачевные; школа была невероятно запущена — грязь, точно в конюшне, будто здесь побывал весь деревенский скот. Мне пришлось взять поденщицу и вместе с ней вымыть и вычистить все помещение.
Сидевшая в глубокой задумчивости Женевьева медленно проговорила:
— Ах, бедный Феру! Я была несправедлива к нему и к его близким. Теперь я горько раскаиваюсь. Как исправить все зло и горе, которое им причинили? Мы так слабы, и нас еще слишком мало. Порой я совсем падаю духом.
Но, прогнав печальные мысли, она с улыбкой прижалась к мужу:
— Не брани меня, милый Марк, я знаю, что не права. Дай срок, я стану такой же, как и ты, — без страха и упрека… Мы вместе примемся за дело и победим, в этом я не сомневаюсь.
Все трое рассмеялись. Марк с Женевьевой отправились домой, и Миньо проводил их почти до самого Жонвиля. Неподалеку от деревни, у самой дороги, возвышалась большая мрачная постройка, с виду похожая на фабрику; это было отделение бомонской мастерской Доброго Пастыря, организованное несколько лет назад, согласно обещанию, данному общине братством Сердца Иисусова. Клерикалы немало кричали, какое благодеяние для народа такие мастерские: крестьянские девушки обучаются здесь изящным рукоделиям и становятся искусными мастерицами; занятия в мастерских поднимают нравственность, лентяйки и ветреницы исправляются; наконец, мастерские положат начало новому промыслу в крае. Мастерские Доброго Пастыря снабжали большие парижские магазины самым тонким и изящным дамским бельем. В жонвильском отделении двести работниц, под руководством десяти монахинь, с утра до вечера портили себе глаза, трудясь над шитьем роскошного белья, предназначенного для каких-то любовных свиданий, о которых бедняжки, быть может, сами втайне мечтали; в многочисленных мастерских Доброго Пастыря, организованных по всей Франции, трудилось около пятидесяти тысяч обездоленных работниц; плату они получали ничтожную, кормили их скверно, и мастерские приносили братству миллионные доходы. Скоро наступило разочарование, особенно волновался Жонвиль: наобещали с три короба, на деле ничего не выполнили, а мастерские, точно бездонная пропасть, поглощали местную рабочую силу. Батрачки, работавшие на фермах, крестьянские дочки — все бежали сюда, мечтая сделаться барышнями, соблазненные обещаниями легкого, приятного труда. Впрочем, они быстро разочаровывались: труд в мастерских был настоящей каторгой: целые дни напролет они напряженно работали, не разгибая спины, голодные, с тяжелой головой, летом почти без сна, зимой — коченея от холода. Под видом благотворительности здесь жестоко эксплуатировали женский труд; заморенных, отупевших девушек превращали в рабочую скотину, старались выжать как можно больше прибыли.