Вот он сидит на краю так и не застеленной кровати с балдахином, во власти образов прошлого: они выплёскиваются друг за другом лихорадочным потоком, не подчиняясь его воле, как пейзаж в окне вагона. Влажный пейзаж ранней весны, весь в грязном снегу, пересечённый большими свинцовыми реками, в меандрах которых отражаются низкие тучи; покрытая бесконечной гризайлью равнина, плоская, как географическая карта; отъезд на великую императорскую охоту накануне войны и Большой смуты. Раз в пять лет — ритуальная схватка один на один с вонючим медведем, вылезшим из разорённой берлоги, дабы народ увидел: император-то ещё огурец! И такую тоску ощутил он последний раз в поезде, везущем его к северо-восточным лесам, аж затылок и плечи затряслись и ноги от слабости подкосились. А чего стоило красивое бледное лицо эрцгерцога, склонённое к нему, пока он, опершись на рогатину, обматывал бицепсы, чтобы выдержать натиск зверя: сколько надежды на поражение было в недобрых расширившихся глазах! Варварский обряд был учреждён в тринадцатом веке Матиасом Медведем, и с тех пор двух побеждённых монархов свергли с престола, а у многих остались раны; хорошо ещё отказались от обычая перерезать им горло после отречения. Зверь, поддетый зубьями рогатины за подмышки, прёт всей своей массой; на таком расстоянии ощущается жар его дыхания и смрад всклокоченной шерсти: местами выцветшая, она покрыта рыжими пятнами; время от времени передние лапы, до которых всего несколько дюймов, яростно молотят воздух. Стоит медведю дрогнуть, сделать один шаг в сторону, чтобы высвободиться, и он неминуемо отступит назад под натиском рогатины, на которую навалился государь, и главный ловчий спустит наконец курок; но упёртый, как влюблённая женщина, ревущий, как разъярённая толпа, медведь прёт и прёт.

А на обратном пути — ледоход и паводок, внезапно разбушевавшиеся ветра и воды; совсем рядом с полотном железной дороги ещё заснеженный островок рассекает волны, как нос корабля, а на его оконечности — чёрная приземистая полузатопленная ива, упорствующую неподвижность которой только подчёркивает стремительный поток; огромные просторы — вода, ветер и грязь; и кажется, будто парят подобно огромным птицам почерневшие распятия на перекрёстках ведущих в никуда дорог.

С огромным усилием вырвался он из пут этих зримых воспоминаний, когда умолять его об отречении пришёл в свою очередь князь-епископ: «во имя гражданского порядка и согласия» этот деятель закорешился со смутьянами. Император поднял его на смех, предложив ввести противоположный коронованию обряд декоронации.

— Фарс? Буффонада? — отвечал он на возражения прелата. — Да мы и так в этом по уши. Только одно и видим. А вы пытаетесь помешать мне смеяться, не хотите, чтобы я оценил по заслугам ваши ужимки и прыжки? Смешно, монсеньор, невероятно смешно; никогда бы не подумал, что профанация вызывает такой смех. Я вижу своих солдат, переодетых в разбойников, самых верных своих подданных в масках и плащах опереточных изменников, представляю лавочников, которые изображают Брутов и Демосфенов, и епископов, которые развлекают чернь, демонстрируя ей зады; на маленьком семейном празднике не хватает только меня; дайте же мне поучаствовать в общем веселье.

Когда миниатюрный силуэт исчезнет в мерцании сутаны, император сам закроет дверь; он окинет беглым взглядом просторную переднюю, оставшуюся без части мебели, грязный паркет, где раздавлено несколько папирос, бесстрастно марширующего часового, заметит подмигивания и скрытые жесты каких-то неизвестных людей у окон в конце коридора, ведущего к парадной лестнице, газету, которой прикрывается военный, полулёжа на банкетке, карты, разложенные на паркете игроками. Затем император сядет на кровать с балдахином, к которой с утра никто не притронулся. Пройдёт некоторое время; останутся только сумбурные видения, причудливое и медленное колыхание хоругвей и пламени факелов; подвижные отражения на двухслойном витраже окна, которое он видит сбоку; приглушённые звуки, которые, иссякнув и обесцветившись к концу пути, долетают из парка; перешёптывания и изредка чей-нибудь возглас из передней, а ещё знакомый ход часов со стальным механизмом на рабочем столе.

В семь вечера его пришли задушить подушками. Трёх добровольцев сопровождал врач; он констатировал смерть от естественных причин. Потом слуга, рыская глазами, принёс ужин, который забыли отменить. Вместе с ним вошёл высокий человек в почтовой форме цвета морской волны; на правой руке у него была повязка с ромбом, перечёркнутым стрелами, плотно затянутая на форменном сукне: обычно так накладывают бинты. Он долго сортировал папки, оставшиеся на рабочем столе, распределял их по министерствам и ответственным департаментам, а между делом спрятал в карман брюк часы со стальным механизмом и небольшую фотографию императрицы.

9

Звенит колокольчик, старого генерала сменяет лейтенант, который, поскрипывая мелом, объясняет нам «Начала» Эвклида; от Крушения наши мысли переносятся к легендарным Истокам.

Нам рассказывали, что боги-прародители, которых почитали наши предки, Шурун и Бурун, пузатые колоссы, в результате противного природе соития положили начало нации, в основе своей сугубо мужской. Были у них неистовые охоты на гигантских зверей, поединки, гротескные и мощные; горы и тучи служили им метательными снарядами, а под конец богобратья потрошили друг друга голыми руками, оплодотворяя землю своими внутренностями, из которых вырос первый урожай овса и гречихи; была наконец попойка, во время которой моча великанов превратилась в наши реки, а потом, обнявшись и спутавшись косматыми бородами, они впервые танцевали хулак, который до сих пор в дни церковных праздников отплясывают пьяные старики; затем на ходящей ходуном земле был совершён первый и самый неестественный акт совокупления; эту картину недосотворённого мира, беспорядочно несущегося навстречу своей судьбе, комичную ярость и каннибальский юмор — всё, что Лееб, последний музыкант Империи, пойдя дальше пресных описаний в школьных учебниках и гекзаметров наших поэтов-классиков, воспроизвёл в грандиозном многоголосье своей «Поэмы Сотворения», мы пытаемся смутно представить, позабыв треугольники и параллелограммы лейтенанта и обратив взгляды во двор, где, переполняя лужи водой, дождь словно подготавливает размокшую ноябрьскую землю к новым посевам, к рождению новой жизни.

От величественных истоков к грозовым раскатам крушения факты, изложенные в наших учебниках, мельчают, теряют яркость и наполненность. Нам говорили, что Византийская империя вдохновила нас, стала нашим образцом; знаем мы и рассказ о наших первых послах: босые, взъерошенные, они явились ко двору Палеологов[5] с пенькой и мёдом — традиционными дарами наших степей; а назад вернулись, как нас уверяют, с хищным пернатым, который стал с тех пор нашим символом. Всё это, увы, лишь плод фантазии дедов; в византийской хронике об этом не упоминается. Впрочем, вот было бы смеху, когда б какой-нибудь министр-шутник и впрямь вздумал представить императору дипломатов-дикарей! Тем более, что эти смельчаки умудрились добраться до Константинополя, шагая туда несколько лет, но таверны и публичные дома на окраине города стали для них непреодолимой преградой. Нет у нас истории, и географии толком нет. Мы варвары, которых разметало по ухабистой равнине, нас разделяют изгибы наших медленных рек, мы сумели возвести к чёрному небу лишь поросшие травой курганы да рыхлые насыпи, а грозы и ветра подтачивают их и сравнивают с землёй. Украшения, выкованные нашими ремесленниками, сплошь топорны, а при литье кубков вес и блеск золота заботили мастеров больше, чем форма и ритм линий; какая там утончённость материала — мы воспели его первозданную грубость. И на неверной почве наших невнятных традиций мы наспех возвели постройки из кирпича, хрупкие театральные декорации: из-за Большой смуты наша история бесследно стёрлась — не потому ли, что создавалась она на болотах и всегда была лишь длинным барочным фасадом, обманной росписью на картоне? Если мы не объединим усилия, то скоро от неё вообще ничего не останется, даже руин; снова будет бескрайняя равнина и блуждающий по ней народ.

вернуться

5

Палеоло́ги — последняя и наиболее долго правившая династия императоров Византии (1261–1453 гг.). Именно её эмблемой (а не всей Византийской империи) был двуглавый орёл.

Жорж Морис Палеолог, француз румынского происхождения, был послом Франции в России в 1914–1917 гг. и во многом способствовал привлечению России к участию в Первой мировой войне.