Про себя-то мы знаем, что это спектральное пространство замкнуто, и запретили себе сравнивать иллюстрации с образчиками «из жизни», пошлость которой они преображают, ведь нам в наказание бесконечная игра отражений может сойти на нет.

Впрочем, мы знаем, что один кадет, имя которого и даже лицо преданы забвенью, на это осмелился. Как-то раз вместо того, чтобы встретиться с нами на Гар дю Нор, он с деньгами, полученными на пансион, провёл ночь в борделе, а через день вернулся к нам в сопровождении двух жандармов. Мы помним барабанный бой, непроницаемое почерневшее лицо молодого генерала, сорвавшего эполеты с отступника; ножницы никак не могли прокусить толстую ткань, и мы уже начали думать, как бы вместо эполет генерал не принялся кромсать всё подряд. Стоя напротив виновного по стойке «смирно», мы не могли отвернуться, но старались не смотреть ему в глаза; это был новенький; мы ещё не успели вовлечь его в нашу систему дружеских связей и субординаций. Надо полагать, что именно в этот момент он навсегда стал безликим. Один только Гиас, снискавший среди нас авторитет своей дерзостью, осмелился, несмотря на строгий запрет, о котором всем сообщили, пообщаться с Кадетом без лица. Картина, оставшаяся в нашей памяти от его неудачного приключения, была одновременно отрывочной и чёткой: рыхлые телеса движутся в свете рампы, утыканной цветными электрическими лампочками, запах дешёвого бриллиантина и пивных паров.

Журнал выпал из рук Серестия и шлёпнулся на пол.

— Дрянь это всё.

Его черты смягчаются, на лице появляются признаки улыбки: так же, наверное, улыбается горняк, который после взрыва метана долго оставался в плену темноты, а теперь, измождённый, вновь видит свет. Серестий достаёт из коричневого кулька, зажатого между ступнями, вишню и медленно съедает её, заставляя все лицевые мускулы работать с усилием, явно несоразмерным предмету, а затем, зажав косточку между подушкой большого пальца и второй фалангой указательного, метко запускает её в висок Алькандра.

— Возьми вишенку.

Он ногой подталкивает кулёк, который скользит по полу и останавливается на равном расстоянии от них обоих.

Вишни как раз едят в романе, который передали им товарищи; Алькандр, вырвавшись в свой черёд из плена задумчивости, открывает книгу на шестьдесят седьмой странице и находит эпизод, на котором ещё несколько недель назад ему пришлось прервать чтение: заведённый порядок требует, чтобы запрещённые книги переходили из рук в руки; порядок этот продуман до мелочей, и очерёдность может быть нарушена только ради временных обитателей карцера. Таких фальшиво-благодушных романов о сельской жизни в последние годы Империи навыходило немало, и близорукая агонизирующая цензура усматривала за их невинными сюжетами намёки на врождённую доброту народа и несправедливость феодализма. Молодой офицер из улан проводит отпуск в имении дяди и в первой главе всё мечется между своей кузиной и служаночкой; на шестьдесят седьмой странице он усаживается на ветку вишни рядом с одной из этих юных особ и угощает её ягодами; шестьдесят восьмая страница ещё не перевёрнута, но оттуда уже доносится сухой треск ломающейся ветки; это оправдает объятия в конце главы и на время определит выбор нестойкого молодого героя.

— Будешь читать?

В карцере, где уж точно ни одна ветка не сломается, к сближению призывает голос Алькандра; сам он слышит свои слова, словно они долетают извне, откуда-то из другого конца помещения, хотя в груди ещё чувствуется усилие, которое потребовалось, чтобы их произнести. Придвинувшись друг к другу, они кладут книгу на колени; сосредоточенно читают и жуют вишни, а значит, молчать позволительно и оправдано. Ветка, и правда, ломается. Громко стучит сердечко милой кузины, прижавшейся к груди молодого офицера; колени соприкасаются.

— Я обниму её вот так.

Костлявая рука Серестия ложится на плечи друга. Невидимая Мероэ сжалась в комочек между их торсами. После танца в золотистых глазах незнакомый блеск. На втором этаже, в тёмном коридоре, ведущем в апартаменты командира роты, она позволит сорвать поцелуй; внизу ещё будут раздаваться музыка и шаги вальсирующих — одни увлечены танцем, другие суетятся возле эрцгерцога, который к одиннадцати потребует свой экипаж, — никто не прервёт этих пылких минут. В вишнёвых зарослях выпачканные красным губы соединились.

— Волшебно будет, правда? — говорит Алькандр.

Сила романтического вымысла позволяет им вслед за многими другими — если судить по чернильным кляксам и следам пальцев, которыми вымарана страница, — отведать невинный вкус волшебного ягодного поцелуя, доставшегося молодому улану; и так же, один устами другого, один через другого, оба они предвкушают этот сказочный дар — губы Мероэ.

Но вторая глава начинается скучным описанием пейзажа.

— Осторожно, пальцы, — говорит Серестий, — мундир мне испачкаешь.

8

Язык, на котором мы говорим, у нас один, и нас мало волнует, что он много ближе всех других языков к древнему индоевропейскому, как утверждает на бесконечно долгих уроках грамматики лысый полковник, наш учитель, у которого о индоевропейском, похоже, не менее туманное представление, чем у нас. Шесть склонений, пять косвенных падежей с неудобоваримыми названиями, правила спряжения глагольных форм двойственного числа (факультативные, если подлежащее — неодушевлённое существительное) — сколько досадных ловушек расставляют нам старшие, чтобы утвердить своё сомнительное превосходство. Но мы даже ради них не откажемся от этих нечистых, «с шёпотком», полугласных, картавых согласных, гортанных звуков, от этих режущих ухо «х» и «ж», которые разрывают текстуру самых нежных слов и делают по-настоящему мужскими наши ругательства, от ядовитых и клейких не то «в», не то «у», которые иностранцу ни за что не произнести: всё это прах Империи, наше единственное наследие. Пусть несчастный грамматист вязнет в сонном болоте класса: прозвенит звонок, и он исчезнет, а на смену ему придёт старый генерал, дослужившийся до историка.

На уроках истории мы доходим до роковой войны, которую проиграли наши отцы; впрочем, нам описывают только самое начало: стычки на границах, патрулирование и разведка, неизменный успех наших сил; мы можем лишь домысливать, что за катаклизм открыл врагу путь в сердце Долиноземья, привёл к чудовищной и необъяснимой Большой смуте, повлекшей за собой Крушение и наше изгнание. Этот непостижимый рок, который путём просто побед и побед блистательных привёл нас к распаду и краху, мы мысленно олицетворяем в сцене, изображающей последнее утро императора во дворце; пропуская мимо ушей монотонный рассказ старого генерала о былых походах, каждый из нас воссоздаёт эту душераздирающую картину в воображении из лоскутов истины, предположений и легенд, услышанных от учителей и родителей.

В окна стучит дождь; низкие облака, свинцовые лужи, слабый полусвет осеннего утра. Он тоже поднялся однажды ноябрьским утром; без десяти шесть, как обычно, слуга поставил на низкий столик, украшенный драконами, поднос с завтраком.

Император с удивлением обнаружил вместо мутного кофе, которым он уже привык угощать подданных, восхитительно густой шоколад, как бывало до Большой смуты. Ему не оставили выбора, его пытались унизить даже в желании быть как все и принести себя в жертву. Он сам раздвинул тяжёлые шторы янтарного цвета; в глубине аллеи вставало солнце — пламенеющее пятно среди платанов на холодном ветру.

Накануне он выпроводил верховного канцлера, который явился просить об отречении. Доводы министра, как всегда, были убедительны: оказавшись заложником смутьянов, император сделался помехой в восстановлении порядка и монархии; эрцгерцог собрал бы на границах остатки здоровых сил армии; Внешние Силы тоже пришли бы на помощь. В кармане у верховного канцлера помимо акта об отречении была нота, обращённая к союзникам династии, — само достоинство и дерзость: он по-прежнему знал толк в стиле.

Подавшись всей своей гигантской массой вперёд, император, будто в порыве гнева, оттеснил канцлера к двери, но на пороге удержал и молча обнял; в коридоре замер от удивления ходивший взад-вперёд часовой.