Как заманчивы те ночи, когда упорядочиваются тени и сбываются желания; но что за правду нашёптывает вам Ангел с огненным султаном, Кретей? Вы ищете красок и страсти. Вам подходит лишь правда, похожая на калейдоскоп, где бесцветные осколки битого стекла играют тысячами огней, преломляя и отражая свет. Ваша правда облачена в цвета места и времени; вам легко дышать, только ощущая тепло конечного и малого. Вы терпеливо обтёсываете фрагменты, сколотые с мощной скалы прошлого; вышлифовываете грани, со знанием дела соотносите наклон гладких поверхностей; придаёте драгоценный блеск простым кристаллам соли. Сколько терпения нужно, чтобы выплавить из невзрачной массы совпадений, стечений обстоятельств точный образ, в котором раскроется их тайная красота! А ещё я почти люблю наивную улыбку, преображающую ваше лицо, когда вы, перечитав страницу, переставляете в конце всего одно слово, находите несколько неожиданное и очень точное прилагательное, заставляющее всю массу абзаца всколыхнуться; движение передаётся дальше и дальше, поднимается по руслу фразы — и вдруг она начинает завораживать. Вам кажется, что теперь правда в ваших руках; но она, как вода, Кретей, как свет: разожмите пальцы — видите, что осталось?.. Ваш Ангел Правды — фокусник.

А что внушает вам Ангел Вымысла? С ним меньше сюрпризов? Он населяет ваш разум беснующимися тенями; и от этого у вас отсутствующий взгляд. В вашей голове пустое гулкое пространство, как театральная сцена, открывающаяся из-за кулис, где происходит непонятное действие, бесконечная трагедия, за которой если и можно следить, то только сбоку, отрывками, начиная с третьего акта; рваное пламя факелов, борющееся с ветром, словно окрашивает парад оружия и бархата на подмостках в тона подозрительности и нерешительности. Сколько скорби в стихах, которые читают фантастические тени: тяжёлые волны разбиваются, пенясь на рифмах, и с приближением ночи слышится придыхание ветра. Понимаю, что вы робеете перед ними. Но как мне смириться с тем, что вы пытаетесь очертить их силуэты, показать при свете дня драму, где вы — ночной зритель, придать разумную завершённость и стройность этому неистовству, неизвестно чем порождённому? Наконец, подправляя правду вымыслом, а вымысел правдой, выравнивая их по вашим смехотворным осям координат, не чувствуете ли вы, что уступаете времени? В чём смысл клятвы, которую мы сообща принесли, если теперь вы собираетесь нам описать по жалким правилам последовательности и правдоподобия, как мы пытались её сдержать и потерпели крах? Мы обручились с небытием и вечностью — зачем нам историограф?

Ваше лукавство налицо: в упорядоченной прозе, которая в эту минуту выходит из-под вашего пера, вы надеетесь обрести средство и путь к спасению, так что если течение времени будет побеждено ритмом фразы, вы единственный из нас достигнете незыблемых берегов; а мы, хоть и соединяли руки, сообща освящая этот замысел, но останемся лишь персонажами действия, которое будет развиваться по вашей воле; вы наполните наши поступки мотивами и объясните их; мы плоть, от которой вы будете отнимать по кусочку, материализуя созданные вами тени, мы дух, который озарит толикой смысла ваши осколки правды.

Но я уже вижу: как только вы возьмётесь за дело, вас осадят со всех сторон и захлестнут слова, которые вы выбрали, чтобы вещать. В конце концов, кто вы такой, Кретей? Кого мы слышим, когда звучит ваш голос? Кто-то наблюдает за вами, кто-то вас выбирает и с явной поспешностью делится содержанием и цельным замыслом. Так, может, вы пассивное орудие, жертва внезапной стихии слова, которое через вас проявляется, стремится к связности, но то и дело выходит за ясные ориентиры, расстраивая весь план? Не тонете ли вы в этом чёрном потоке, в этом безликом кишении слов и образов? И я не только о навязанных ритмах, о заученной мелодике фраз — всё это мутный осадок после ваших попыток покопаться в памяти, где, как в пещере, всюду эхо. Вами овладела тьма-тьмущая слов-демонов и держит вас, заставляя бессильно наблюдать, как гибнет то, что вы задумали. Вы хоть знаете, куда влекут вас неуправляемые слова? Не боясь быть нелепым, как те пылкие ораторы, которые не получают оплеух, вовремя поняв, что у них «слова опережают мысль», вы превращаете эту словесную гонку в особенность стиля; когда вы пишете, мысль живёт отдельно от вас, а вы — на полях, в ореоле межстрочных интервалов, в эфемерном свечении, которое тускло озаряет бурлящую речь, но размывает контуры значений в магических разноцветных переливах — такими переливами обрамляются предметы, если смотреть на них через ненастроенную зрительную трубу.

Коварный Кретей! Какое тёмное дело вы затеяли у себя в пригороде в этот тихий вечер: вы слагаете с себя клятву, предав и её, и своих товарищей; вы позволяете безымянным бесам устроить шабаш в вашем сердце, рычать вашим голосом, и считаете себя творцом мира, который готовы из себя изжить; оставаясь рабом слова, однажды данного и неизменного для всех, вы в то же время хотите единолично править бал и быть всемогущим зодчим своих речей. Кстати, вы не уходите из повествования, пока на свой манер сплетаете его нити и перипетии, но и не остаётесь в нём — вы держитесь в стороне, заставляя нас, своих персонажей и товарищей, мириться с вашей иронией и бесцеремонностью, и просто обещаете появиться в конце, выскочить из романа, как чёрт из табакерки; но в этой табакерке он, лукавый, похоже, сам сделал стенки и вставил пружину, а потом спрятался внутри и захлопнул крышку. Знайте хотя бы, что я буду следить за каждым вашим шагом, я позволю вам говорить, только чтобы ловить вас на каждом неверном слове, при каждой попытке исказить суть рассказа и направить его к обманному завершению; я буду восстанавливать правду вместо правдоподобия, и вы сами попадёте в плен вымысла, в котором собираетесь нас запереть. Смотрите, как бы не остаться голым, когда ваше лукавство откроется, а вымысел смешается с прахом вашего убогого честолюбия.

Но он мне не отвечает; не слышит; он продолжает писать.

2

Империя рухнула десять лет назад; большинство из нас едва застали её. Остров на обратной стороне земли, куда подались некоторые из наших отцов, сначала продолжал хранить имя нашего народа и земли, из которой нас изгнали; но сегодня всех разметало по свету, а имя потонуло в забвении, на которое обрёк его декрет Верховной Ложи.

Впрочем, мы сначала смеялись, когда газеты принесли эту весть: можно было уничтожить упоминания обо всём, что предшествовало Большой смуте, но мыслимо ли, чтобы из тех дней ничто не запечатлелось в памяти? Как забыть само имя, которым называлась страна? А этот «Бадуббах» — название, утверждённое декретом взамен, мерзкая отрыжка поэта-футуриста; хотели посмеяться над привязанностью к родной земле, а сами оказались в дураках!

Но мы недооценили Ложу; обычай голодных времён, обязанность доносить с рвением исполнялась в течение десяти лет, занимая все мысли, не давая перевести дух, — откуда тут взяться критике и неповиновению? Святой Аспид, бывший покровитель Империи, избавивший страну от пресмыкающихся, мирился с мрачной сектой палеонтологов.

Мы живём на севере Парижа в большой несуразной постройке в окружении свекольных полей. Мы очень молоды.

3

Когда трубят подъём, мы сразу смотрим на свои руки: они должны лежать сверху на перекинутой через одеяло простыне. Дежурный офицер часто проходит аккурат перед раскатистым сигналом горна; берегитесь, если увлекательный сон или просто потребность в тепле увлекут ваши руки под одеяло.

Склизкая заря заволакивает окна туманом; окончательно нас будит холодный душ: мы принимаем его втроём или вчетвером, переминаясь на прогнивших деревянных решётках, к которым липнут пальцы ног. Одевшись, мы помогаем друг другу привести в порядок форму; каждая складка, каждая пуговица будет по всей строгости осмотрена после переклички. Озноб от холодной воды ещё ощущается под гимнастёрками, когда мы строем входим в часовню для утренней молитвы. В гимне, который выводят наши прозрачные голоса, меланхолия ночных грёз и бодрость утреннего горна; наши сердца — сплав чистых металлов; из таких выплавляли колокола во времена, когда в Империи были церкви: серебро — в невинных голосах малышей, бронза резонирует в глотках кадетов первого отделения. Затем будет чай, почти бесцветный кипяток в эмалированных металлических кружках; мы пьём его так, словно это эликсир мужественности; для нас очень горячее, как и очень холодное символизирует мощь. Воинская честь — стимул как для наших душ, так и тел; потому мы и не помним, пытался ли кто-нибудь в Крепости вдолбить в нас, помимо техники фехтования и парадного шага, таблицу умножения.