Если бы только вы ограничились тем, что поместили бы среди нас своё безликое «я», то, возможно, приятно было бы угадать на пожелтевшей фотографии в группе мальчишек, несмотря на их форменные мундиры и одинаковые стрижки, немного задумчивый взгляд и бледный лоб, которым зрелость наделила бы знаменитого писателя. Но вы выходите за рамки вашей деланной объективности; рассуждаете in petto[7], объясняете что-то под сурдинку, отправляете свою тень бродить по руинам прошлого, заделавшись археологом и диалектиком. Как вы понимаете, меня подмывает совершить то, что можно назвать святотатством, и киркой разворотить ещё более древний фундамент, заставить обломки, давным-давно осевшие в памяти, расшататься, и чует моё сердце, это покажется мне упоительно болезненным.

27

Кстати, в каких красках вы нарисовали наше детство? Ведь мы всё-таки были детьми. Я понимаю, что в увертюре этой опере-буфф о наших разочарованиях и грехах вам понадобился воинственный голос трубы и хтонические вздохи виолончели; вам бы только гармонию в главах соблюсти. Но другого детства у нас не было, и вы хотите, чтобы мы позволили его отнять, скрыть его первые вёсны, изначальную живость его картин и, наконец, неувядающий вкус его конфет? Мы действительно грезили войной и героизмом; и в нашей виртуальной двуполой плоти бродили дрожжи неоформившегося и беспредметного желания. Но довольно ли этого, чтобы, как в старинной картине на мифологический сюжет, представить всё наше детство двойным посвящением Марсу и Венере? Вы пошли дальше и исказили наш возраст; в вашей двусмысленной прозе спешное созревание превращает нас из детей, которыми мы, собственно, были, в гибридов-монстров, одержимых старческими фантазиями. Вы показали, как наш батальон строем шагает по деревенским улицам; наверное, мы и правда пытались изобразить суровость на лицах; но как бы я хотел благодаря вашему, Кретей, таланту ещё разок остановиться в тени маленькой, приземистой, причудливо покосившейся церкви, которая выпятила посреди улицы внушительный угол прямоугольной башни, пройти по мостовой, нащупывая в кармане длиннющего пальто несколько дырявых су, терпеливо скопленных, чтобы купить в бакалейной лавке, покрашенной в оливковый цвет, скромные лакомства: кокосовую пудру, лакричный сироп, леденцы, ячменный сахар — эти непривычные и старые названия напоминают мне тишину и выцветшие краски деревни, где мы недоверчиво и робко, но увлечённо, с любопытством юных дикарей, вступали в диалог с этой неприветливой почвой, в которую нас пересадили. Как жаль, что в пристрастии к героизму и скабрёзностям вы преминули сохранить в числе детских ценностей каплю едко-зелёного или электрически-красного цвета, застывшую в конусе из древесной стружки, и подарить вечность леденцу.

28

Но вы, я знаю, не из тех, кто изо всех сил старается спасти от времени мелкую добычу, превратив её в окаменевший кристалл прозы. Вы хулитель времени, и что бы в нём ни происходило, всё кажется вам недостойным вечности. Вот почему в вашей мнимой отстранённости есть доля правды. Ведь вы, Кретей, были писателем ещё с тех далёких времён, картину которых перед нами так исказили; но не тем писателем, который наблюдает, фиксирует, сохраняет сцены нашего детства; вы были среди нас, но при этом всегда в стороне.

Кажется, я даже помню тот момент (позвольте мне описать его, ибо сами вы упорно пытаетесь уйти в тень), когда вам открылось писательство. Зря вы упустили возможность сами подарить нам эту картину! Вы заставили бы сойти с небес венценосную музу, потрескавшийся потолок классной комнаты раскрылся бы над нашими головами, и сквозь небольшой просвет на фоне сернистого неба, испещрённого молниями, мы увидели бы трагическую фигуру Орфея. Но поскольку запечатлеть этот образ теперь выпало мне, я прежде избавлюсь от теней и метафор. Мы читали одно патриотическое стихотворение — их очень много в нашей литературе; вереница ямбов навевала тоску размеренностью подъёмов и спусков. Лейтенант, наш учитель, кемарил за кафедрой. Когда очередь дошла до вас, вы монотонно прочли несколько строк: так читают, когда, стараясь правильно выговорить все звуки, не понимают сути; вы передали только скудный стихотворный ритм и чёткостью произношения разрушили и без того туманный смысл слов; и вдруг некоторые из нас заметили, как вы оторвали глаза от книги, и слова, исходящие из ваших уст, оказались другими, от первоначального стихотворения осталось только лёгкое движение волн. Торжествующая и глупая улыбка озарила ваше лицо; вы даже стали слегка раскачиваться в четырёхстопном ритме. Конечно, это была шутка, и, кажется, вас за неё наказали; но истинные последствия этого эпизода проявились намного позже: в тот момент вам открылась литература.

Начались тайные ночные бдения, были тетради, измаранные кляксами и помарками, усыпанные инициалами, росчерками подписей, каракулями на полях, которые говорили, что вдохновение пошло на спад; у вас та же беда, Кретей, что и у всех ваших собратьев: вы пытаетесь угнаться за литературой, минуя тот предел, за которым она превращается в мычание. Зачем, обособив ритмы и модуляции фраз, которые сами по себе прекрасно отвечают движениям души и служат ей столь ценным утешением в минуты слабости, вы ищете им соответствия в образах, чувствах и даже в нечистой сфере идей? Вы соскальзывали ночью с кровати, оставив под одеялом скомканную одежду, чтобы казалось, будто это ваш спящий силуэт; запирались в классной комнате, опускали висячую лампу над головой; парта была завалена словарями, учебниками истории, какими-то книгами по генеалогии и геральдике, которые кроме вас никто не спрашивал в библиотеке; вы были далеко от нас, в Испании, в Швеции; в трагедиях, в героических поэмах из двенадцати песен с битвами и колдовством, в романах о пиратах и вечной любви. Когда в продолжении вашего литературного пути случилось вам пожаловаться на утрату вдохновения, разве не оглянулись вы с удивлением на те тайные ночи в маленькой классной комнате, изобильные, плодотворные, с которых всё начиналось? Ведь несмотря на ваши попытки пленить романный вымысел, несмотря на бархат, галеры, гружённые золотом, луну над Толедо, вы были в самом начале, в непосредственной близости от того мычания, из которого рождается литература и к которому она снова должна прийти. Но каждый раз, когда вы на свою беду замечали, — и это открытие обрушивалось на вас подобно внезапной череде молний, — что ваши подержанные инструменты совсем обветшали и слились с тем общим безымянным наследием, из которого вы также заимствуете размер и ритмические модуляции своей поэзии, вы в порыве отчаяния рвали стихи, которые с победным ликованием читали нам накануне, и тотчас же снова принимались за работу, чтобы после нескольких ночей появиться бледным, с покрасневшими белками и представить на наш суд произведение, из которого, как вам казалось, исчезла всякая поверхностность, детскость, и которое несколько недель спустя вы опять сожжёте со слезами на глазах.

29

Теперь, когда вы уже не пользуетесь родным языком, первые плоды вашего гения, наверное, кажутся вам особенно жалкими; я оказался более верным, чем вы, и сберёг некоторую нежность к тем крупицам, которые осели в моей памяти из окружающего сора. Вы отчасти олицетворяли наше будущее, Кретей, поэт и пророк восстановленной Империи, а мы были её солдатами-освободителями; но если время и место воплощения наших подвигов всегда были в будущем, и потому мы были обречены на вечный бег на месте в собственном воображении, ваши произведения, для которых воображение по праву было родной территорией, воплощались hie et nunc[8], позволяя нам заранее радоваться победе. Вот почему я был не единственным среди наших товарищей, надо сказать, мало склонных к «интеллектуальным штукам», кто следил за тем, как складывается ваш стиль.

Прежде всего, преодолевая первые искушения выйти за границы дозволенного, мы искали положительные примеры и подражали им; не без уважения мы уже представляли ваше имя в почётном списке наших классиков. Мы не подозревали вас в тщеславии, ведь только оно могло оттолкнуть нас от литератора; в остальном никакого презрения к писательству у нас не было. Империя не знала профессиональных писателей; литература всегда была делом чудаков, опальных министров, карточных шулеров, революционеров, военных, коротающих дни гарнизонной жизни и время от повышения к повышению, а также кое-кого из наших императоров и бродяг.

вернуться

7

In petto (ит.) — про себя.

вернуться

8

Здесь и сейчас; тут же, немедленно (лат.).