Пятёрка стоит навытяжку напротив железной кровати, глядя на барона и на изумрудный крест у него за спиной, висящий на стене под статуэткой Девы. Они не прячут картонные знаки. Вместо тени смущения на их лицах свет; пока барон говорит, они узнают себя в его речи, они признают в нём вождя; они слышат приказы, а не внушения. Разве могут они чувствовать себя пленниками, когда барон освобождает их от груза свободы?

— Вы были сбиты с толку, — говорит он. — Я, как и вы, тоже был сбит с толку, когда отчаянно защищал Империю. Вдумывались ли вы в ужасающий смысл этих слов: гражданская война? Мы считали себя героями, когда рубили смутьянов; вам известны наши успехи в Западноземье. Мы наивно считали своей заслугой восстановление на этих территориях принципов верности, но, читая газету, восхваляющую наши подвиги, я вдруг обнаружил, что представляю в этой войне мнение, отличное от других, что я дворовый хулиган, выразитель гражданской позиции или даже гражданский, взявшийся за оружие. В городке, которым мы овладели, для нашей встречи собрали целый «комитет», который устроил шествие во главе с церковниками, они несли полотнища с лозунгами и портреты императорской семьи. Я приказал стрелять в этих обывателей. Был скандал: один лишь император тогда… — тут барон оглядывается и коротким кивком указывает на загадочный изумрудный крест, — один лишь император тогда всё понял.

«Сегодня Империи больше нет. Мы худо-бедно хранили её отражение в стенах этой Крепости, чтобы уберечь вас на какое-то время от лап скверны; игра теней рассеивает утренний сумрак. И нечего больше защищать или отвоёвывать. За этими стенами вас ждут жестокие времена: всюду готовятся к войне, но это не наша война, это новые гражданские войны, хоть и в масштабе наций. Отныне орудием баталий станут книги; и потоки крови от этого не иссякнут. Всюду готовятся заговоры, появляются партии, организации. Хотите стать одной из них? Ещё немного, и у вас появится своя программа, идеология; мне кажется, мир уже достаточно замусорен идеями, как грязной бумагой. Вы сделали себе картонные знаки, причудливые звёзды и кресты; храните их, не стыдясь; они ценнее моих, поскольку ни в какой реальности и даже в воспоминаниях не померкнет их блистательная никчёмность. Пусть они будут знаками изгнания; ведь для нас, обездоленных, изгнание — единственное богатство. Вам достаточно приходилось слышать в семьях, на беспомощных посиделках, которые устраивают наши отцы, и даже в этих стенах об изгнании, о его невзгодах и лишениях? Не думайте, будто я призываю вас ныть и жаловаться. Прекрати Империя своё существование, как бы мы стали её изгнанниками? Я не оскорблю вас предположением, будто вы тоскуете по рощице на равнине, угрюмой такой, которую едва заметил ваш детский взгляд; я объявляю абсолютное изгнание. Вам будет чем гордиться в это бесцельное время. Научитесь существовать вне места. Не стройте внутренних укреплений, — не обороняться я вас учу: безграничную силу обороной не одолеть. Уходите смело, растворитесь в абсурдной бесконечности пространства и времени; никаких приоритетов. Объединившись накануне вечером, вы дали пылкие обеты и искренние клятвы; сейчас я прошу вас поклясться мне в безразличии. Вам будет несложно отказаться от того, чем вы и так собирались пожертвовать: личными целями и тем, что обыватели обозначают словом „счастье“. Берегитесь тщеславия: оно думает, что у мира есть право на совершенство. У чувства гордости и достоинства более глубокие корни. Но и его сумейте задавить в себе и уничтожить, после чего переходите к более тяжёлой задаче: вы должны вырвать из своих сердец любовь и даже образ Империи. Свет зари, ровный и холодный, безразлично скользит по поверхности предметов; я жду от вас великой клятвы прозрачности и пустоты».

Наступает утро. Наши руки, вытянутые в чувственном порыве, встречаются; мы обнимаемся и плачем; правда, некоторые были пьяны, и мы всю ночь не спали.

26

Скажете ли вы мне спасибо, Кретей, если на припеве я дам вам перевести дух? Вы начали выдыхаться, какая-то вялость появилась в вашем стиле и выдаёт усталость. И всё же поверьте, что я успел мимоходом восхититься вашими волютами, пируэтами и кренделями. Но от собственного восхищения начинаю испытывать неловкость: в развитии сюжета нет правды, а фальшивое изящество, сотканное из сослагательных наклонений, разве не маска неискренности? Когда в пещеристом пространстве памяти вы пытались соединить витиеватые периоды с текучими очертаниями мысли или далёких событий, которые я вслед за вами воссоздавал, я ещё мог оправдать ваше фокусничество. Но на некоторых поворотах рассказа фраза исчерпывает себя, эхом повторяет собственную мелодию и, увлёкшись выписыванием словесной арабески, вы переходите от одного её отражения к другому, постепенно отдаваясь наслаждению чистой симметрией и повторами. Может, дело в том, что вы перестали писать на нашем языке, слова которого, вероятно, в силу их непритязательности, но, скорее, естественной обманчивости, благодаря самой своей текстуре, звучанию и даже сочетанию букв, образующих эти слова на бумаге, тому, кто впитал их одновременно с чувствами и красками, кажутся частью чувствительной материи вещей. Но вы пишете на языке, усвоенном из ваших правильных книг, вместо того, чтобы познавать его на школьном дворе или в полях, и отрываетесь от земли, Кретей; вас бросает в воздушные сферы абстракции; слова, которые вы выводите, связаны с предметами лишь условно и, отделившись от них, теряют всякую наполненность и вес, стремятся друг к другу и отталкиваются по особым законам, часто заданным навыком и инерцией. Вы парите в воздухе, грациозно приподнимаясь на носках, словно канатоходец, ваше тело, изогнувшись, принимает позу, которой чужды принципы равновесия, и ваша натянутая улыбка на освещённом прожекторами лице силится бросить нам вызов; так что я по крайней мере вижу ваши воздушные сальто, поскольку — и это вовсе не безобидно — вы видны всегда, Кретей; на вас трико в разноцветных ромбах, вы подпрыгиваете, распрямляетесь, проноситесь сквозь магическое пространство между куполами цирка и под барабанную дробь вдруг зависаете вниз головой на противоположной трапеции, с точностью пущенной навстречу вашему прыжку. И дело не в одной фразе, таков весь рассказ: взаимная слаженность его частей и сам характер их движения восходят к магии цирка. Появления и исчезновения, когда вам это нужно, манипуляции в темноте и резкий свет, который направляет взгляд в ту точку на манеже, где вы проделываете свои трюки, махинации с воспоминаниями, которые вы даже не пытаетесь скрыть, — не надоедает ли всё это в конце концов, не отталкивает ли? Вон как ваш рассказ представил события, которые мы вместе пережили, и наших товарищей: будь у них даже терпение вас прочесть, они, конечно, не узнали бы себя в тех пёстрых лохмотьях, в которые вы их нарядили.

Вы берёте отрывки воспоминаний в том виде, в каком они уцелели, достаёте покалеченными из мрака памяти или даже намеренно обтёсываете, чтобы сохранить только нужный вам ракурс, оттенок тревоги или желания; вы, не брезгуя, примешиваете краски, заимствованные как из хороших, так и из плохих книг; вы мешаете всё это, как стёклышки в калейдоскопе, и в противоестественном соединении растерзанных частей рождаются новые существа и события, рождается атмосфера сродни благородным газам, губительным для лёгких смертного. Вот бесследно исчез эпизод нашего совместного бытия: обычное дело, когда судьбе угодно, попросту говоря, пустить чью-то жизнь «псу под хвост»; вот несовершённый поступок, который вначале, казалось, обещал принести щедрые плоды, теперь растворился в тщете намерений, а вы пытаетесь проделать коварный трюк, прицепив к этому призрачному пёсьему хвосту павлиньи перья, окрашенные всеми цветами радуги, заманиваете нас пустыми обещаниями и намечаете в нереальном пространстве вашей прозы букет воображаемых продолжений.

Неужели вы скажете, что таким образом выполняете наш обет верности абсолюту? И что стремлением выхватить все драгоценные крупицы, рассеянные там и тут, собрать их, соединить в сфере ирреального, где они наконец обретут смысл и цвет, вы следуете клятве? Мне ясно, что абсолютный текст, то есть такой, который включил бы в себя столько внутренних связей, столько смыслов, столько сил, соединяющих его части, отличался бы полной независимостью от мира, своего рода тягой к самостоятельной жизни, — такой текст, конечно, если бы он мог быть написан, бросил бы вызов миру своей полнотой, навязал бы себя ему, высмеял бы самим своим существованием, своим весом, насыщенностью и, будучи законченным, ярче воплотил бы своё немыслимое тяготение к реальности; в крайнем случае он поглотил бы мир, оставив адептам истории и географии лишь нелепое верчение атомов и частиц в бесконечном безмолвии повторяемости. Какой прекрасный сон, Кретей: плод ваших ночных бдений отделяется и летит прочь, как тончайший переливчатый мыльный пузырь вылетает из глиняной трубочки, в которую дует ребёнок! Вы точно так же на глазах у всех выдуваете пузыри — и при этом пытаетесь скрыть надутые щёки? Я отлично знаю: то, что вы не отвели себе роли в этом рассказе, — уловка, которую я никогда не приму за скромность. Но не будь ваш стиль столь щедрым на эффекты, вы всё равно продолжали бы присутствовать среди наших теней, дёргали бы за ниточки в этой игре и оживляли бы её, повинуясь настроению и фантазии. Иногда вы походя бросаете «мы» и как будто украдкой растворяетесь в этом «мы», самом трусливом из местоимений, вы изображаете невидимку, как герой фильмов нашего детства, чья прозрачность была достигнута вполне материальным и даже, как нам говорили, «научным» способом, однако не позволила ему подняться до состояния чистого духа, и он заявлял о своём беспокойном присутствии на экране неловкими шагами, задавал предметам, на которые натыкался, необычное и немного забавное движение или заставлял скрипеть под своим вполне человеческим весом злополучную половицу; невидимый, но зрячий, вы стали бы, так сказать, провидцем, поскольку и за семью печатями нам не спрятаться от вашего взгляда, и вы обнажаете даже самые тёмные движения мысли; вы всюду и нигде, как то вездесущее и нематериальное пространство, в котором вы действуете.