Члены Парламента вышли из кабинета и уже начали спускаться по лестнице, когда президент де Мем, человек на редкость боязливый, подумав об опасности, какой он и его собратья могут подвергнуться в толпе, убедил их возвратиться, чтобы сделать новую попытку повлиять на Королеву. Герцог Орлеанский, которого они застали в большом кабинете и принялись с жаром умолять об этом, ввел двадцать их представителей в серую опочивальню. Первый президент изобразил Королеве весь ужас вооруженного и неистовствующего Парижа или, вернее, пытался ей это изобразить, ибо она ничего не желала слушать и в гневе выбежала в маленькую галерею.

Тут к ним подошел Кардинал и предложил вернуть пленников, с тем чтобы Парламент дал обещание прекратить свои ассамблеи. Первый президент ответил, что подобное предложение должно быть обсуждено. Хотели тотчас приступить к прениям, но, поскольку многие из присутствовавших опасались, что народ, если они станут заседать в Пале-Рояле, подумает, будто они действуют по принуждению, решено было собраться после обеда во Дворце Правосудия — герцога Орлеанского просили присутствовать на заседании.

Магистратов, вышедших из Пале-Рояля и ни словом не обмолвившихся народу об освобождении Брусселя, вместо прежних восторженных приветствий встретило сначала угрюмое молчание. Приблизившись к заставе Сержантов, где находилась первая баррикада, они услышали ропот, который им удалось успокоить заверением, что Королева-де обещала исполнить их требования. Угрозы у второй баррикады отведены были таким же способом. Третья баррикада, та, что находилась у Круа-дю-Тируар, этим не удовольствовалась; подручный содержателя харчевни выступил вперед во главе двух сотен человек и, приставив алебарду к груди Первого президента, объявил ему: «Возвращайся назад, предатель, и, если не хочешь, чтобы тебя самого разорвали на части, приведи нам Брусселя, а не то — Мазарини и канцлера заложниками». Я полагаю, вам нетрудно вообразить смятение и ужас, охватившие почти всех присутствовавших; пятеро [82] парламентских президентов и более двадцати советников кинулись в толпу, чтобы спасти свою жизнь. Один лишь Первый президент, которого я считаю храбрейшим из наших современников, остался твердым и невозмутимым. Он постарался собрать всех, кого мог, из оставшихся своих сочленов, ни на минуту не теряя ни в словах своих, ни в действиях достоинства, приличествующего его званию, и неспешными шагами вернулся в Пале-Рояль под огнем оскорблений, угроз, негодующих воплей и проклятий.

Человек этот наделен был особого рода красноречием: он не прибегал к междометиям, речь его не отличалась правильностью, но говорил он с силой, заменявшей все остальное, и был от природы столь смелым, что никогда не говорил так убедительно, как в минуту опасности. Возвратившись в Пале-Рояль, он превзошел самого себя и, без сомнения, сумел тронуть всех, исключая Королеву, которая осталась неколебимой. Месьё сделал вид, будто готов упасть перед ней на колени; четыре или пять дрожавших от страха принцесс и в самом деле бросились на колени. Кардинал, которому молодой советник Апелляционной палаты с насмешкой предложил самому выйти на улицу поглядеть, что там творится, — Кардинал, услышав такое предложение, присоединился к большинству придворных; наконец им всем с величайшим трудом удалось вырвать у Королевы такие слова: «Хорошо, господа, подумайте о том, что будет уместно предпринять». Собрание состоялось тут же в большой галерее, и после обсуждения постановлено было благодарить Королеву за свободу, дарованную узникам.

По принятии этого решения тотчас отправлены были два именных указа об освобождении узников, и Первый президент показал народу копии с обоих указов, снятые по всей форме, однако народ не пожелал сложить оружия до тех пор, пока указы не будут исполнены. Да и сам Парламент потребовал, чтобы народ сложил оружие, только когда увидел Брусселя на его месте в своих рядах. Бруссель возвратился во Дворец Правосудия или, вернее, был на другой день внесен туда на плечах толпы под восторженные ее крики 78. Баррикады были разрушены, лавки открылись, и не прошло и двух часов, как в Париже стало так тихо, как не бывало никогда даже на Страстную пятницу 79.

Я не находил возможным прервать нить повествования, касающегося до наиболее важных событий, предваряющих гражданскую войну, и откладывал до сего времени отчет о некоторых подробностях, о которых вы несомненно задавались вопросом, ибо бывают обстоятельства, понять которые почти невозможно, не получив особого на их счет разъяснения. Я уверен, например, что вам любопытно было бы узнать, какие пружины привели в движение все сословия, которые вдруг как бы сдвинулись с места, и какой такой хитрый прием, несмотря на все усилия двора, ухищрения министров, слабость толпы и продажность частных лиц, поддерживал и удерживал это движение в своего рода равновесии. Вы предполагаете здесь, наверное, изрядную долю тайн, происков и интриг. Я готов согласиться, что так оно и выглядит по наружности, и впечатление это [83] столь сильно, что должно простить историкам, которые посчитали правдой правдоподобие.

Я могу и должен, однако, заверить вас, что вплоть до самой ночи накануне появления баррикад в делах общественных не было и крупицы того, что зовется политической игрою, а крупица интриги кабинетной была столь мала, что не заслуживает даже быть принятою в расчет. Объяснюсь подробнее. Советник Большой палаты Лонгёй, человек злокозненный, решительный и опасный, который разбирался в парламентских делах лучше, нежели все остальные его сотоварищи вместе взятые, решил сделать брата своего, президента де Мезона, суперинтендантом финансов; поскольку он приобрел большое влияние на Брусселя, простодушного и доверчивого как дитя, многие полагали, и я разделяю это мнение, что при первых знаках недовольства в Парламенте Лонгёй решил подстрекнуть и подогреть своего друга, дабы таким образом придать себе более веса в глазах министров.

Президент Виоль был ближайшим другом Шавиньи, который ненавидел Мазарини, ибо, более всех содействовав возвышению итальянца при кардинале де Ришельё, был жестоко обманут им в первые дни Регентства, и, поскольку Виоль одним из первых среди своих собратьев выказал горячность, стали подозревать, что его подговорил Шавиньи. Ну не прав ли я, утверждая, что крупица интриги была весьма ничтожной; даже если бы ее приготовили со всем тщанием, какое может привидеться подозрительности (а я весьма в этом сомневаюсь), что могли совершить в палате, состоящей более чем из двухсот должностных лиц и действующей совместно с тремя другими палатами, насчитывающими по меньшей мере стольких же членов, что могли, повторяю я, совершить два самых простодушных и ограниченных ума во всей корпорации?

Президент Виоль всю свою жизнь искал наслаждений и не выказывал никакого усердия к службе; добряк Бруссель, состарившийся среди бумаг в пыли Большой палаты, был известен всем более своей честностью, нежели дарованиями. Среди первых, кто открыто присоединился к этим двум, были Шартон, президент Палаты по приему прошений, едва ли не помешанный, и президент Апелляционной палаты Бланмениль; этот вам известен — в Парламенте он держался так же, как и у вас в доме 80. Надо ли вам говорить, что, если бы в Парламенте составился заговор, выбор не мог пасть на людей столь незначительных, когда вокруг было множество других, имевших куда более весу; я недаром столько раз повторял вам в ходе моего рассказа, что причины революции, мною описываемой, надлежит искать в одном лишь расшатывании законов; оно неприметно расшатало умы и повело к тому, что, прежде нежели кто-нибудь заметил происшедшую перемену, уже составилась партия 81. Без сомнения, ни один из тех, кто в течение этого года произносил речи в Парламенте и в других верховных палатах, не имел никакого понятия не только о том, к чему это приведет, но даже и о том, к чему это может привести. Все говорилось и делалось в духе обычной парламентской процедуры и, поскольку имело [84] вид крючкотворства, отличалось педантизмом, главная черта которого — упрямство, свойство прямо противоположное гибкости, более всего необходимой, чтобы вершить великие дела.