Возвратившись домой, я приказал пустить себе кровь, ибо ушиб под ухом сильно распух, но надо ли вам говорить — не боль мучила меня всего сильнее. Я поставил на карту доверие, каким пользовался в народе, поселив в нем надежду на освобождение Брусселя, хотя всеми силами остерегался ручаться в этом своим словом. Но мог ли я надеяться, что народ увидит различие между надеждой и ручательством? И мог ли я рассчитывать после всего, испытанного мною в прошлом и замеченного недавно, что двор пожелает принять в расчет слова, какие нам с маршалом де Ла Мейере пришлось сказать по его наущению — не имел ли я, напротив, оснований быть убежденным, что он не упустит возможности совершенно [76] погубить меня в общем мнении, внушив народу подозрение, будто, войдя в сговор со сторонниками двора, я решил оттянуть время, чтобы народ обмануть? Предвиденье это, представшее передо мной во всей его обширности, печалило меня, но не искушало. Я не раскаивался в содеянном, ибо был убежден: долг и благоразумие обязывали меня поступить так, как я поступил. Я, так сказать, облекся сознанием долга и даже устыдился, что предаюсь размышлениям об исходе дела; когда вошедший Монтрезор заметил мне, что я обманываюсь, если полагаю, будто много выиграл своим выступлением, я ответил ему так: «Я много выиграл уже по одному тому, что избавил себя от необходимости оправдываться в том, будто я не помню благодеяний, ибо оправдательные речи всегда нестерпимы для человека порядочного. Если бы в обстоятельствах, подобных нынешним, я остался дома, разве Королева, которой, в сущности, я обязан своим саном, могла бы быть мною довольна?» — «Она и так недовольна, — возразил Монтрезор. — Госпожи де Навай и де Мотвиль только что сообщили принцу де Гемене, что в Пале-Рояле убеждены, будто вы желали подстрекнуть народ».

Признаюсь вам, я не поверил словам Монтрезора, ибо, хотя в кабинете Королевы я видел, что надо мной смеются, я воображал, что недоброхотство это клонится лишь к тому, чтобы приуменьшить значение услуги, мной оказанной, — я не мог представить себе, что мне вменят ее в преступление. И так как Монтрезор продолжал мне докучать, твердя, что мой друг Джанлуиджи деи Фиески поступил бы по-другому, я ответил ему, что в известных обстоятельствах всегда более уважал людей за то, чего они не сделали, нежели за все то, что они могли бы сделать.

В этих мыслях я уже собирался спокойно отойти ко сну, когда Лег, который ужинал у Королевы, явился сообщить мне, что меня там предали публичному осмеянию: говорили, будто я не пожалел усилий, чтобы взбунтовать народ под предлогом его усмирения, что я пляшу по дудке черни, прикидываюсь, будто меня ранили, хотя я вовсе не ранен, — словом, битых два часа я был мишенью тонких насмешек Ботрю, грубых шуток Ножана, зубоскальства Ла Ривьера, притворного сострадания Кардинала и громкого смеха Королевы. Не скрою, меня это задело, однако, правду сказать, не столь сильно, как вы можете предположить. Я испытал скорее недолгое искушение, нежели гнев; что только не приходило мне на ум, но ни одна мысль в нем не укрепилась, и я почти без колебаний принес в жертву долгу самые сладкие и блистательные мечты — воспоминания о заговорах минувших лет навеяли мне целый сонм таких мечтаний с той минуты, как моя опала, ставшая признанной и гласной, дала мне основание думать, что я мог бы с честью составить новые заговоры.

Из благодарности Королеве я отбросил все эти мечты, хотя, признаюсь вам, я был вскормлен ими с самого моего детства, и ни Лег, ни Монтрезор бесспорно не сумели бы подействовать на меня ни убеждениями, ни упреками, если бы не появление Аржантёя, предавшегося мне всей душой после смерти графа Суассонского, чьим камергером он был. Он вошел в [77] мою комнату с лицом, выражавшим сильную озабоченность. «Вы погибли, — сказал он мне, — маршал де Ла Мейере поручил мне передать вам, что дьявол вселился в обитателей Пале-Рояля и внушил им, будто вы приложили все старания, чтобы подогреть мятеж; он, маршал де Ла Мейере, сделал все, чтобы рассказать Королеве и Кардиналу, как было дело, но и тот и другая посмеялись над ним; он не может простить им этой несправедливости, но не может не восхищаться пренебрежением, с каким они с самого начала отнеслись к беспорядкам: они оказались пророками, предвидя их дальнейший ход, ведь они с самого начала твердили, что к ночи этот дым рассеется; он, маршал, не верил им, но ныне убедился в их правоте, ибо, прогулявшись по улицам, не встретил ни души; пожар, угасший столь быстро, уже не возгорится снова; маршал молит вас подумать о вашей безопасности; власть Короля завтра же явит себя во всем своем могуществе; двор, по его разумению, преисполнен решимости воспользоваться роковой минутой, и вы будете первым, кого захотят примерно наказать; уже поговаривают о том, чтобы выслать вас в Кемпер-Корантен 73; Брусселя намерены отправить в Гавр-де-Грас, и с рассветом решено послать канцлера во Дворец Правосудия, чтобы распустить Парламент, приказав ему удалиться в Монтаржи. Вот что просил передать вам маршал де Ла Мейере, — закончил свою речь Аржантёй. — Маршал де Вильруа высказался не столь откровенно, потому что ему недостает храбрости, но, проходя мимо, он пожал мне руку с таким видом, что я решил: быть может, ему известно нечто худшее. Сам же я скажу вам, — прибавил Аржантёй, — что оба они правы, ибо на улицах не видно ни души, все успокоилось, и завтра можно будет вздернуть кого угодно».

Монтрезор, принадлежавший к числу людей, которые всегда желают слыть провидцами, воскликнул, что он-де в этом не сомневался и все это предсказывал. Лег стал сетовать на мое поведение, которое внушает жалость моим друзьям, хотя и губит их. «Благоволите оставить меня одного на четверть часа, — возразил я им, — и я докажу вам, что мы отнюдь не заслуживаем жалости». Это была чистая правда.

Когда, вняв моей просьбе, они оставили меня одного на четверть часа, я задумался не о том, могу ли я что-нибудь предпринять, — на сей счет сомнений у меня не было, — а лишь о том, должен ли я это делать, и тут я колебался. Однако способ, каким на меня нападали и каким угрожали общему благу, развеял соображения щепетильности, и, сочтя, что честь позволяет мне действовать, не навлекая на себя хулы, я свободно предался течению своих мыслей. Я припомнил самые славные и великие замыслы, когда-либо подсказанные мне воображением; я уступил чувствам, которые тешило имя главы партии, издавна привлекавшее меня в «Жизнеописаниях» Плутарха; когда же я подумал о выгоде, какую могу найти в том, чтобы отличиться от людей моего звания образом жизни, стирающим различия между священнослужителем и мирянином, голос щекотливости окончательно умолк. Мое распутство, весьма не приличествующее духовной особе, меня пугало; я боялся стать смешным, [78] уподобившись архиепископу Сансскому. Я держался покровительством Сорбонны, моими проповедями, любовью народа, но опора эта временная и недолговечная в силу тысячи случайностей, которым она подвергается в пору беспорядков. Громкие дела заметают все следы, прославляя даже то, чего они не оправдывают; пороки архиепископа во множестве случаев могут стать добродетелями главы партии. Мысль эта сотни раз являлась мне, но всегда уступала тому, что я считал своим долгом перед Королевой. Происшедшее за ужином в Пале-Рояле и решение погубить меня и обречь на гибель общее благо, очистили эту мысль от сомнений, и я с радостью ее принял, вверив судьбу мою всем превратностям славы.

Пробило полночь, я пригласил в свою спальню Лега и Монтрезора и сказал им: «Вам известно, что я боюсь оправдательных речей, но вы увидите, что я не боюсь манифестов. Весь двор свидетель того обращения, какому вот уже больше года я подвергаюсь в Пале-Рояле; согражданам должно было бы защитить мою честь, но моих сограждан хотят погубить, и, стало быть, мне надлежит спасти их от утеснения. Господа, положение наше не так дурно, как вы хотите меня убедить, — завтра еще до полудня я стану хозяином Парижа». Оба моих друга вообразили, что я потерял рассудок, и, хотя они, наверное, раз пятьдесят за свою жизнь докучали мне требованием, чтобы я начал действовать, теперь они стали поучать меня сдержанности. Я не стал их слушать и тотчас послал за Мироном, советником Счетной палаты, командовавшим милицией в квартале Сен-Жермен-де-л'Оксерруа, человеком честным, храбрым и пользовавшимся доверенностью народа. Я изложил ему положение дел, он согласился с моим суждением и обещал исполнить все, что я желаю. Мы договорились о том, как действовать, и он ушел от меня в решимости бить тревогу и призвать народ к оружию по первому моему приказанию.