Во все продолжение описываемого мной бурного года я сам испытывал смятение душевное, в которое посвящены были лишь немногие лица. Все флюиды государства были столь возбуждены жаром Парижа, который всему голова, что я понимал: невежественный лекарь не в силах предотвратить лихорадку — неизбежное следствие сего состояния. Я не мог не знать, что Кардинал расположен ко мне весьма дурно. Передо мной на деле открывался путь для великих свершений, мечты о которых волновали меня с детства; воображение подсказывало мне разнообразнейшие возможности, мой ум их не опровергал, и я укорял самого себя за то, что сердце мое им противодействовало. Однако, проникнув в самые его глубины, я поздравил себя, ибо понял: противодействие это имеет источник благородный.

Я получил коадъюторство из рук Королевы; я не желал умалять свою благодарность, ссылаясь на обстоятельства: я полагал, что признательности своей должен жертвовать и обидой, и даже видимой славой. Как ни уговаривали меня Монтрезор и Лег 63, я решил твердо держаться своего долга и не участвовать ни в чем, что говорилось или делалось в ту пору против двора. Первый из двух лиц, которых я назвал, возрос на заговорах [68] Месьё, и слушать советов его в делах значительных было тем более опасно, что они порождены были рассуждениями, но не отвагою. Люди подобного склада сами ничего не способны исполнить и посему готовы советовать все. Лег был человек ума самого скудного, но весьма храбрый и самонадеянный: подобные натуры готовы дерзнуть на все, к чему их склоняют люди, пользующиеся их доверием. Бывший полностью в руках Монтрезора, Лег подогревал его, сначала, как это бывает всегда в подобных случаях, сам им убежденный, и два эти человека, соединившись вместе, не оставляли меня в покое ни на один день, чтобы, как они воображали, открыть мне глаза на то, что, скажу не хвалясь, я разглядел на полгода ранее их.

Я оставался тверд в своем решении, но я понимал, что сама его искренность и прямота впоследствии поссорят меня с двором почти так же неминуемо, как это случилось бы, прими я решение противоположного свойства; потому я положил взять в то же время меры предосторожности против дурных умыслов первого министра как при самом дворе, действуя столь же чистосердечно и усердно, сколь независимо, так и в городе, старательно поддерживая сношения со всеми моими друзьями и не пренебрегая ничем, потребным для того, чтобы заслужить или вернее сохранить расположение народа. Дабы лучше пояснить вам последнее, я упомяну, что с 25 марта по 25 августа я истратил более 36 тысяч экю на милостыню и другие щедроты. Дабы лучше исполнить первое, я приготовился сообщить Королеве и Кардиналу правду о настроении, какое я наблюдал в Париже, ибо лесть и предубеждение никогда не позволили бы им в него вникнуть. Третья поездка архиепископа в Анжу вновь вернула меня к моим обязанностям, и, воспользовавшись этим, я объявил Королеве и Кардиналу, что считаю долгом своим донести им о настроении парижан, к чему оба отнеслись с изрядным презрением; когда же я и в самом деле доложил о нем, оба приняли мои слова с великим гневом. Гнев Кардинала через несколько дней смягчился, но только по наружности: то было притворство. Я разгадал уловку и отразил ее; увидев, что Мазарини использует мои советы лишь для того, чтобы окружающие поверили, будто я с ним настолько короток, что доношу ему обо всем мне известном, даже во вред некоторым лицам, я не стал говорить ему более ничего, кроме того, что говорил прилюдно у себя за столом. Я даже пожаловался Королеве на коварство Кардинала, которое показал ей на двух примерах; таким образом, не переставая делать то, что должность моя обязывала меня делать для службы Короля, я использовал те же советы, какие давал двору, чтобы показать Парламенту: я прилагаю все старания, чтобы просветить первого министра и развеять туман, которым корысть подчиненных и лесть придворных не упускают случая затемнить его зрение.

Как только Кардинал заметил, что я обратил его уловку против него же самого, он совсем перестал со мной церемониться; так, например, однажды, когда я при нем сказал Королеве, что раздражение умов велико и успокоить их можно лишь ласкою, он привел мне в ответ итальянскую [69] притчу: во времена, когда животные говорили человечьим языком, волк, мол, клятвенно заверил стадо овец, что станет защищать их от всех своих сородичей, с условием, если одна из них каждое утро будет приходить зализывать рану, нанесенную ему собакою. Таково было самое любезное из поучений, коими он одаривал меня в продолжение трех или четырех месяцев; это побудило меня однажды по выходе из Пале-Рояля сказать маршалу де Вильруа, что я вывел два заключения: во-первых, министру еще менее подобает говорить глупости, нежели их делать, во-вторых, правительству всегда кажутся преступными советы, которые ему не по вкусу.

Вот каково было мое положение при дворе, когда я покинул Отель Ледигьер, чтобы по мере сил воспрепятствовать дурным следствиям, опасаться которых заставили меня известие о победе при Лансе и рассуждения Шавиньи. Я нашел Королеву в неописанной радости. Кардинал показался мне более сдержанным. Оба выказали необычайную кротость, и Кардинал, между прочим, объявил мне, что хотел бы воспользоваться случаем, чтобы показать палатам, сколь далек он от мстительных чувств, какие ему приписывают, и выразил уверенность, что по прошествии нескольких дней все вынуждены будут признать: победы, одержанные королевскими войсками, смягчили, а не ожесточили двор. Признаюсь вам, я попался на удочку. Я поверил ему, я обрадовался.

На другой день я читал проповедь в иезуитской церкви Людовика Святого в присутствии Короля и Королевы. Кардинал, также присутствовавший на проповеди, по окончании ее поблагодарил меня за то, что, толкуя Королю завещание Людовика Святого (это был день его праздника), я просил Его Величество печься, как то сказано в завещании, о больших городах его государства 64. Вы скоро увидите цену искренности этих заверений.

На другой день после праздника, то есть 26 августа 1648 года, Король отправился на благодарственное молебствие. По обычаю, на всех улицах от Пале-Рояля до собора Богоматери расставлены были отряды солдат-гвардейцев. Едва Король вернулся в Пале-Рояль, солдат этих свернули в три батальона, которые оставили на Новом мосту и площади Дофина. Лейтенант личной гвардии Королевы Комменж втолкнул в закрытую карету советника Большой палаты, старика Брусселя, и увез его в Сен-Жермен. Бланмениль, президент Апелляционной палаты, был в то же время схвачен у себя дома и доставлен в Венсеннский замок 65. Вы несомненно удивлены, что схватили второго, но, если бы вы знали Брусселя, вас не меньше удивило бы, что схватили и его. В свое время я изъясню вам это подробно. Однако я не могу описать вам, какая оторопь взяла Париж в первые четверть часа после ареста Брусселя и какое смятение охватило его в последующие четверть часа. Печаль или, вернее, уныние поразило всех, включая малолетних детей; все только обменивались взглядами и молчали.

И вдруг разразился гром: все пришли в волнение, забегали, закричали, лавки закрылись. Мне сообщили об этом, и, хотя я не мог остаться [70] равнодушным к тому, что накануне меня обвели вокруг пальца в Пале-Рояле, где меня даже просили сообщить моим друзьям в Парламенте, будто битва при Лансе настроила двор на умеренный и кроткий лад, хотя, повторяю, я был весьма уязвлен, я не колеблясь решил отправиться к Королеве, предпочитая всему исполнение долга. Это я и объявил Шаплену, Гомбервилю 66 и канонику собора Богоматери Пло (ставшему ныне картезианским монахом), которые у меня обедали. Я вышел из дома в стихаре и накидке и едва добрался до Нового рынка, как меня окружила толпа, которая не кричала даже, а ревела. Я выбрался из нее, уверяя народ, что Королева решит дело по справедливости. На Новом мосту я встретил маршала де Ла Мейере 67, который командовал гвардейцами, и, хотя до этой поры противниками его были только мальчишки, осыпавшие солдат оскорблениями и камнями, он был в большом смущении, ибо видел, что со всех сторон собираются тучи. Маршал весьма мне обрадовался и убеждал меня сказать Королеве всю правду. Он предложил, что сам пойдет со мной, чтобы ее засвидетельствовать. Я, в свою очередь, весьма обрадовался его предложению, и мы вместе отправились в Пале-Рояль, сопровождаемые неисчислимой толпой, кричавшей: «Свободу Брусселю!»