Вы можете судить, какова была растерянность правительства, однако я уверен, вы не станете судить о ней подобно тем дюжинным умам, которые полагали, будто в этом случае слабодушие кардинала Мазарини дало последний толчок ослаблению королевской власти. Он не мог теперь действовать иначе, но по справедливости должно приписать его неосторожности то, что нельзя отнести на счет его трусости; он виноват, что не предугадал и не предотвратил обстоятельств, в которых не остается [65] ничего иного, как совершать ошибки. Я замечал, что судьба сама никогда не ставит людей в подобное положение, несчастнейшее из всех, и оказываются в нем лишь те, кого толкают в пропасть их собственные ошибки. Я искал объяснения этому и не нашел, но примеры убеждают меня в справедливости моего наблюдения. Прояви кардинал Мазарини решительность в обстоятельствах, какие я вам только что описал, он несомненно стал бы причиною баррикад и прослыл бы безрассудным и неистовым. Он уступил потоку — и лишь редкие не укоряли его в трусости. Во всяком случае, первого министра теперь многие презирали, и хотя он и пытался смягчить общее мнение, изгнав Эмери, которого лишил суперинтендантства, Парламент, убежденный столько же в собственной силе, сколько в бессилии двора, стал теснить его всеми способами, могущими сокрушить власть фаворита.

В палате Людовика Святого обсуждено было семь предложений, из которых даже наименее решительное оказалось именно такого свойства. Первым из них, с которого начались прения, стало отозвание интендантов 59. Двор, пораженный в самое чувствительное место, послал во Дворец Правосудия герцога Орлеанского, чтобы тот изъяснил палатам последствия этого решения и просил отложить его исполнение хотя бы на три месяца, за время которых двор обещал внести предложения, якобы весьма полезные обществу. Ему предоставили всего лишь трехдневную отсрочку, да и то с условием, чтобы не вносить ее в реестры и продолжать заседание без перерыва. Депутаты четырех палат явились во дворец герцога Орлеанского. Канцлер решительно настаивал на необходимости сохранить интендантов в провинциях и на том, что опасно предать суду, как предлагает в своем решении Парламент, тех из них, кто подозревается в лихоимстве, ибо в нем неминуемо окажутся замешаны откупщики 60, а это нанесет ущерб доходам Короля, доведя до банкротства тех, кто поддерживает его ссудами и кредитом. Парламент не внял этим доводам, и канцлеру пришлось просить лишь о том, чтобы интенданты отозваны были не постановлением Парламента, а декларацией Короля, дабы народ, по крайней мере, обязан был облегчением своей участи Его Величеству. Предложение выслушали неохотно, однако приняли его большинством голосов. Но, когда декларация была представлена Парламенту, он счел ее неудовлетворительной, ибо она объявляла об отозвании интендантов, не упомянув о том, что учинена будет проверка их деятельности.

Поскольку герцог Орлеанский, доставивший декларацию в Парламент, не сумел добиться, чтобы ее приняли, двор придумал послать в Парламент другую с предложением учредить Палату правосудия, которая привлекла бы преступников к ответу. Парламент сразу же уразумел, что предложение учредить такую палату, должностные лица и действия которой будут полностью зависеть от министров, преследует одну лишь цель — уберечь воров от руки Парламента; однако и оно было принято большинством голосов в присутствии герцога Орлеанского, сумевшего в тот же день добиться, чтобы зарегистрировали еще одну декларацию, согласно [66] которой народ освобождался от восьмой части тальи, хотя Парламенту обещано было освободить его от целой четверти.

Несколько дней спустя герцог Орлеанский явился в Парламент с третьей декларацией — в ней Король изъявлял волю, чтобы отныне налоги взимались только в силу королевских деклараций, утвержденных Парламентом. Казалось бы, нет ничего более справедливого, но Парламент понимал, что двор помышляет лишь о том, чтобы перехитрить его и узаконить все те декларации, которые в прошлом не были им утверждены; потому он добавил запретительную оговорку, гласившую, что по такого рода декларациям никакие налоги взиматься не могут. Первый министр, в отчаянии от того, что уловка его не удалась, что старания его посеять рознь между четырьмя палатами оказались бесплодными, и они уже готовятся обсудить предложения о признании недействительными всех займов, сделанных Королю под огромные проценты, — первый министр вне себя от ярости и злобы и побуждаемый придворными, которые вложили в эти займы почти все свое состояние, отважился на меру, как он полагал решительную, но удавшуюся ему столь же мало, сколь и остальные. Он побудил Короля явиться в Парламент верхом, с большой торжественностью, и послал туда декларацию, составленную из самых высокопарных заверений, из нескольких статей, направленных к общей пользе, и многих других, весьма туманных и двусмысленных.

Недоверчивость народа ко всем затеям двора привела к тому, что появление Короля не было встречено ни рукоплесканиями, ни даже обычными приветствиями. Дальше пошло не лучше. Парламент на другой же день приступил к обсуждению декларации, критикуя все ее статьи, и в особенности ту из них, которая запрещала продолжать ассамблеи в палате Людовика Святого. Не имела она успеха также ни в Палате косвенных сборов, ни в Счетной палате, первые президенты которых обратились с весьма энергическими речами к герцогу Орлеанскому и принцу де Конти. Первый несколько дней кряду являлся в Парламент, чтобы принудить его ничего не менять в декларации. Он грозил, упрашивал и наконец ценой неимоверных усилий добился, чтобы решили отложить обсуждение до 17 августа, а потом уже обсуждать без перерыва как королевскую декларацию, так и предложения, сделанные в палате Людовика Святого.

Так и вышло. Парламент внимательно изучил статью за статьей, и решение его насчет третьей из них привело двор в ярость. В нем во изменение декларации говорилось, что все налоги, объявленные королевскими декларациями, не зарегистрированными Парламентом, отныне недействительны. И поскольку герцог Орлеанский, снова явившийся в Парламент, чтобы принудить его смягчить эту оговорку, ушел ни с чем, двор решил прибегнуть к крайним мерам и, воспользовавшись славой, какую в это время стяжала битва при Лансе 61, ослепить ее блеском народ и вынудить его согласиться на усмирение Парламента.

Вот беглый набросок мрачной и неприглядной картины, которая явила вам словно бы в дымке и в чертах самых общих столь различные фигуры [67] и столь причудливые положения главных сословий государства. Картина, какая предстанет перед вами впереди, писана более живыми красками, а заговоры и интриги еще придадут ей выразительности 62.

Известие о победе принца де Конде при Лансе достигло двора 24 августа 1648 года. Привез его Шатийон, который, выйдя из Пале-Рояля, четверть часа спустя сказал мне, что Кардинал не столько обрадовался победе, сколько сокрушался о том, что испанской коннице частью удалось спастись. Благоволите заметить — он говорил с человеком, всей душой преданным Принцу, и говорил с ним об одном из самых блистательных успехов, когда-либо одержанных на войне. Успех этот описан столь многими, что не стоит входить здесь в подробности. Однако не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что, когда битва была уже почти проиграна, принц де Конде, окинув ее поле орлиным своим взором, который вам хорошо известен — от него на войне ничто не может укрыться и ничто его не может обмануть, — повернул ход сражения и выиграл его.

В тот день, когда новость стала известна в Париже, я встретил в Отеле Ледигьер г-на де Шавиньи, который сообщил ее мне и предложил держать пари, что у Кардинала достанет ума воспользоваться этим обстоятельством и отыграться. Таковы были его подлинные слова. Они меня встревожили, ибо, зная Шавиньи за человека крутого нрава и наслышанный о том, что он весьма недоволен Кардиналом, который выказал крайнюю неблагодарность своему покровителю, я не сомневался, что он вполне способен усугубить положение дурными своими советами. Я сказал об этом герцогине де Ледигьер, присовокупив, что не мешкая отправлюсь в Пале-Рояль в намерении продолжить начатое. Чтобы вам были понятны эти последние слова, мне следует сообщить вам некоторые подробности, касающиеся до меня лично.