Изменить стиль страницы

Снились какие-то дикие кунгурцы. Разбойники. Они неслись во весь опор на взмыленных лошадях, и стреляли в воздух: «Туфта! Туфта! Туфта, твою мать!»

В окнах стояла зеленая, зеркальная от луны ночь.

Первая ночь в лагере.

— Эй, вставай, подымайся!

Затопали по бараку, завозились. Закашлялись.

По часам — утро, шесть часов. По виду — ночь. В окнах — черным-черно.

Радио кричало хрипло и оглушительно громко, так громко, что в ушах трещало и лопалось:

— Вставай! Подымайся! Через десять минут все на улицу! Кунгурцы нас вызывают на кубатуру. Кунгурцы клянутся обставить нас. Вставай! Подымайся!

— Вставай! Подымайся, рабочий народ, — кричал востроглазый. Он уже был в заиндевелом треухе. Видать, успел уже куда-то сбегать.

Чиркнула возле печки спичка. Пили, обжигаясь, чай.

— Ух, братцы, моро-о-оз!

— Вставай! Подымайся! Выходи-и-и!

Новый торопливо вскочил. Трещали доски барака. Доски барака лопались от мороза.

Новый съежился.

Торопливо и бестолково стал он одеваться; намотал на себя все, что было. Рубаху, поверх рубахи еще рубаху, жилет, потом фуфайку, потом гимнастерку, потом стеганую ватную кацавейку, а поверх всего — еще овчинный тулуп, теплый, ладный домашний тулуп. (Как горько и сильно пахло от него салом и домом!)

Вышел во двор закутанный, как баба. Стоял в темноте среди других — тумба-тумбой; рук не мог поднять; пошатывался.

Из барака со знаменем под мышкой проворно выбрался бочком востроглазый в треухе. Раскручивал на ходу знамя.

— Все идут?

— Все.

— Ша, детишки! Одним словом, два слова…

Он, как видно, хотел произнести речь. Но заметил нового.

— Ты что, папаша, замерз?

— Пока нет.

— Что умеешь, сказывай.

Новый замялся, не понял. Востроглазый нетерпеливо постучал по снегу ботами.

— Ну, быстро-быстро. Чего умеешь? Лопатой умеешь?

— Могу лопатой, — с достоинством сказал новый. — У нас в крестьянском деле всякий инструмент годен. Могу лопатой, могу еще чем.

— Ладно, верю. Станешь с лопатой. Держи, — сунул в руку лопату, — там видно будет. — И уже во весь голос, визгливо: — Детишки, ребятишки, левое плечо вперед, правое назад, головки выше-е-е!!!

Двинулись черной массой, в потемках, шаркая и визжа по снегу чунями, ботами, сапогами, валенками.

Кто-то пробегал мимо с электрическим фонариком.

Шли лесом. Сыпался с высоких веток иней. С легким Треском падали легкие, сухие веточки. Человечий голос звучал резко. Шли темной колонной. Впереди моталось развернутое знамя.

Вдруг сзади грянула песня.

— Кунгурцы!

— А ну, ребятишки, откроем ротики? Ать-два!

И две песни шумно ударили по лесу. Шли две песни. Песня догоняла песню. Песня отставала от песни. Песни смешивались в шарканье, визге и криках.

— Здорово, кунгурцы!

— Здорово.

— Даешь двести?

— Даем двести!

— Держи карман!

— Даем двести пятьдесят!

— Кунгурцы!

— Туфта!

— Фта! Фта! Фта! — летело по лесу, считая стволы, и падало где-то замертво, как замерзшая на лету птица.

На месте делянок, очищенных от снега, уже жгли костры: согревали землю. Костры были длинные. Трещал валежник, белый дым валил от можжевельника. Белый дым полз по снегу и наталкивался на людей, полз по одежде вверх и ел глаза, горчил.

Костры жгли всю ночь.

Кунгурцы этого не сообразили. Свои костры они стали зажигать только что. Сосед подошел к новенькому и, топая по снегу валенками, сказал, показывая на опушку леса, на скалы, на снежную гладь замерзшего озера, на сосны:

— Здесь пойдут пароходы.

— Здесь? Пароходы? Это как сказать…

Но долго думать не пришлось.

— Эй, ребятишки, детишки, сиротки! По лопа-а-атам! Начали, пошли.

Ударили в землю лопаты. Земля сверху от костра мягкая, а поглубже — как камень. Посыпались искры.

Он работал лопатой. Он всаживал ее в землю, наддавал ногой, крякал.

Сотни лопат подымались и опускались слева и справа от него.

Он копал, не переставая следить за соседями. Он следил за ними исподволь, сам того не желая. Он не столько видел, сколько чувствовал их.

Сначала все работали в одежде. Потом одна за другой стали вылетать из шеренги разные вещи. Они вылетали и падали на снег. Тулупы, ватники, кацавейки, пальто, шарфы.

Народ раскалялся.

Его удивляло, что работали они слишком шибко, слишком «на совесть».

«На чорта мне такая горячка сдалась, — думал он, вытирая толстым рукавом тулупа пот с бровей. — Очень нужно!»

И сам старался работать полегче, чтобы не слишком наработаться. Впереди — десять лет. Надо себя беречь. А то не дотянешь до воли, издохнешь раньше срока. Да и работать, собственно, на кого? На врагов своих?

Он работал и видел свою бригаду, растянувшуюся поперек балки. Он видел своих и видел немного подальше кунгурцев.

Цепи людей чернели на снегу. И было это похоже на две роты, спешно окапывающиеся на новых позициях. Совсем как на фронте, тем более что слышались взрывы.

Невдалеке рвали скалы.

Было видно, как поднимались снежные фонтаны. Летели осколки, бежали и падали люди, подымалось малиновое солнце.

Его вертлявый ночной сосед стоял рядом с ним. Уже он сбросил с себя все до фуфайки. Засучил рукава. Так и садил. Длинные усы обвисли по сторонам острого, голубого, хорошо побритого подбородочка.

Священник, громадный, плечистый, оказался в одной рубахе. Ворот ее был расстегнут. Виднелась грудь, мокрая и розовая, как ветчина. Он творил чудеса. Искры сыпались из-под его лопаты. Соседи оглядывались на него с суеверным ужасом.

Даже прибегал один «кунгурец».

Он прибежал как бы по какому-то делу, но на минутку задержался около священника, постоял с открытым ртом, потом плюнул и рысью побежал обратно к своим — рассказывать.

Новому стало жарко, но тулупа скидывать не хотелось. «Очень нужно!»

В двенадцать часов маленько передохнули. В первый раз за все время закурили. Плыло красное солнце.

Люди разбились на кучки. У каждого была своя компания.

У него еще не было.

Надо было искать. И он стал прикидывать, с кем бы ему посидеть. Выбрать нужно было человека почтенного, чтобы себя не уронить и остаться даже и в беде на положении подходящего уровня.

Священник с воспламененным лицом лежал, раскинувшись под сосной, прямо на снегу и с наслаждением курил козью ножку. Лопата и рукавицы небрежно валялись возле него как ненужные доспехи.

Он подошел к священнику, скинул шапку, не то от почтения, не то от жары, и сказал, как и подобало в таком случае, при начале прилично-горестного разговора с лицом духовного звания.

— Такие-то дела, батюшка… Гляжу я на вас… батюшка…

— Иди ты, знаешь куда… — сказал батюшка тяжелым голосом и прибавил весьма извилистое окончание.

Он чуть не сел в снег.

— Я извиняюсь… Вот так священник, лицо духовного звания и служитель культа.

А служитель культа смотрел на него с томным отвращением. Ему надоело до чертиков повторять каждому, всякому свою историю.

А история его была такая.

Был сперва священник не священник, а прапорщик военного времени как выгнанный из шестого класса духовного училища. Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения. При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли.

«Тогда, — рассказывал он следователю, — ничего мне не оставалось, как искать другого места. Раз на государственную службу не берут, пойду служить на частную. А без службы человек существовать не может. Пошел служить в священники. И запутался с кулаками и бабами. Так мне и надо. Хорошо еще, что не шлепнули. Вот, извините, побрился».

Он отошел от священника и подошел к другому своему соседу по нарам, вертлявому.

Вертлявый стоял, прислонясь к стене, всматривался в лес.

Он подошел к вертлявому и, подмигивая на попа, с огорчением заметил:

— До чего священнослужителя довели, до какого светского состояния? А?