Они тягостно замолчали.
Где-то с визгом оторвалась, отлипла дверь. Вместе с паром на мороз вырвался басовитый перебор гармоники. Дверь глухо захлопнулась.
Тишина.
Пахло щами и печеным хлебом.
Он вошел в барак.
Так зимней ночью на полустанке, тяжело дыша, входит с вещами человек в вагон дальнего следования.
Вагон живет налаженной, установившейся вагонной жизнью. Люди давно перезнакомились, пригляделись друг к другу. Уже все известно. Известно, кто куда едет, зачем едет, по какому делу. Известно, кто что везет, у кого какое место.
Люди ходят друг к другу в гости, пьют чай, играют в шашки, рассказывают анекдоты, поют песни.
Густой человеческий дух, теплый и неподвижный, стоит в обжитом вагоне.
Новый пассажир входит, впуская морозную струю воздуха, и останавливается в проходе, отыскивая свободное место. На него никто не обращает внимания; вернее, все делают вид, что не обращают внимания, а на самом деле искоса поглядывают на него, оценивают, продолжая свое времяпрепровождение.
Он вошел в барак, как новый пассажир, с чувством неловкости и одиночества.
Барак напоминал вагон.
Нары были расположены в нем, как в вагоне, одна над другой по четыре, две и две, и длинный проход, коридор, как в вагоне
Люди сидели и лежали на койках.
Но были столики, табуретки. Топилась печь. Железная труба, вся осыпанная искрами, дышала темным, малиновым жаром. В углу стоял веник. Дымились валенки, разложенные возле печки. Кое-где на дощатых стенах — бумажки, картинки, открытки.
Старичок-дневальный указал ему место и равнодушно отошел к двери, где у него была целая мастерская — молоток, гвозди, в баночках краска, фанера, клей, кожа. Он делал фанерные чемоданы.
Желтые фанерные чемоданы и баулы виднелись под многими койками. Видать, старичок недурно поторговывал.
Новичок сложил свои вещи на койку и, не спуская с них глаз, чтобы, не дай бог, не сперли, поклонился обществу.
— Добрый вечер, граждане.
Как видно, «граждане» не особенно понравилось обществу.
— Здорово, — ответил кто-то неохотно. И общество продолжало свой разговор. Новичок стал прислушиваться.
— Сто двадцать, — сказал со вздохом молодой щербатый парень, до такой степени распаренный печкой, что казалось, вот-вот его красное круглое лицо потечет, как масло, на фуфайку.
— Кто? — спросил сумрачный дед с черной, пористой, как бы пробковой шеей.
— Я.
— Ты? — дед ядовито прищурился.
— Ага. Сто двадцать. Ей-богу.
— Когда это было? Не заметил.
— Было.
— Туфта! — закричали вокруг.
— Факт. Люди могут подтвердить. Сто двадцать.
— Туфта! — небрежно заметил дед.
Парень кривился, чуть не плакал.
— Туфта! Туфта! — кричали вокруг.
Новичок подошел поближе.
«Ишь ты, — подумал он, — в „туфту“ играют. Интересно».
Едва он приблизился к печке, как на него обернулось сразу несколько человек. Долго смотрели, подозрительно и грозно щурясь.
— Ты кто такой? Кунгурец?
Новичок испугался.
— Нет, зачем. Из-под Херсона.
Люди засмеялись.
— Он новый, с этапа, — отозвался из угла дневальный, вынимая изо рта гвоздик и аккуратно приколачивая кусочек кожи.
— А! — равнодушно сказали игроки и продолжали свое дело.
— Сто двадцать! — жалобно закричал парень.
— Загибаешь.
— Ну, сто двенадцать!
— Туфта!
— Сколько же, если не сто двенадцать?
— Не больше чем девяносто.
— А! Девяносто?
Парень стал багровый.
— Сто двенадцать самое меньшее! — крикнул он в азарте, хлопая тяжелой рукой по столику.
— Туфта! — захохотали вокруг. — Туфта! Туфта!
Новичок помялся и, выждав минуту, сказал:
— Я извиняюсь, это что за игра такая: туфта?
По крайней мере минуту все молчали в странном напряженном оцепенении, глядя на него немигающими глазами. И вдруг это молчание рухнуло. Люди повалились друг на друга, колотили ногами в пол, кашляли, задыхались, катались по койкам.
От хохота тряслась труба, с трубы сыпались искры.
— Туфта! Ах, туфта… Игра туфта… Вот так херсонец нашелся на нашу голову. В туфту его мать!
Новичок постоял, помялся и обиженно отошел.
— Завтра в туфту сыграем! — задыхаясь, крикнул ему вслед парень в фуфайке и снова повалился мокрой головой на столик, колотя в пол чунями.
Вдруг дверь с треском распахнулась, и в барак валкой, легкой кошачьей походкой, быстро вошел черный, как жук, мохнатый, востроглазый человечек в заиндевевшей ушанке.
— Дети, ша! — сказал он. И все смолкло.
— Ша, дети. Имеем шанс. Ходил до них.
— До кого?
— До кунгурцев. В шестой барак. Менял табак на сахар. Целый час у них валял дурака. Плюньте мне в глаза. Нашел землячка у них.
Он передохнул, сделал паузу и шепотом, оглядываясь по сторонам, как заговорщик, сказал:
— У них лопаты глубокие. Факт.
— Вот сук-кины дети! Придумали!
— Определенный факт. Подоставали себе откуда-то глубокие лопаты и кроют почем зря. По сто шестьдесят выколачивают.
Востроглазый еще раз оглянулся по сторонам и стал шептать что-то жарко и неразборчиво. Потом все загалдели. До новичка доносились слова:
— Двести десять!
— Туфта!
— Лопаты…
— Намажем…
— Они намажут…
— Мы насыпем…
— Туфта! Ну, это мы еще поглядим!
«Туфта… Лопаты… — с недоумением подумал новичок, ложась осторожно на жесткую койку. — Кунгурцы».
Убрать скалу — здесь будет шлюз
Входили и выходили люди. Шумели.
Мужичок забылся.
Ему привиделся низкий оранжевый месяц над стеной, холодная роса на арбузных корках и старуха-мать, бредущая в подоткнутой паневе шаровать мочалкой и золой казаны после ужина.
Во дворе покрывались сиреневым пеплом какие-то уголки…
Он открыл глаза.
В бараке уже все спали. Красный свет от печи ходил по красному полотнищу знамени в темном углу барака.
Против него на койке лежал человек. Он не спал. Он вдруг сел и уставился на новичка небольшими, глянцевитыми глазками. В них красно и выпукло отражался крошечный свет печечки.
Спросил:
— Давно с воли?
— Седьмой месяц.
— Что там слышно?
— Разоряют.
Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел, не мигая.
Потом:
— По какой статье?
— Пятьдесят восьмая. А вы?
— То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?
— Понастроили, как же…
Он зло и угрюмо сощурился.
— Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…
— Все же ты проезжал мимо, неужто так-таки ничего и нету, неужто все врут?
— Я не заметил. Может, кое-что и есть. Кто его знает. Я не заметил.
— В газете постоянно пишут.
— Не понимаю я, какая может быть газета. Я ее не читаю. Пустяковый разговор.
Сосед задумался, снова усмехнулся и вдруг близко наклонился к нему и таинственно зашептал:
— Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…
— Ну?
— Заметь себе, — еще тише прошептал он, — это поп, священник.
Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.
— Священник? — не веря своим глазам, спросил новый.
— Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…
— Гос-с-поди!
— Сто пятьдесят процентов вырабатывает батюшка, — с тихим уважением сказал сосед.
Новый тяжело вздохнул и закрыл голову овчиной, чтобы не видеть. Он заснул. Во сне гремела какая-то музыка, открывались и запирались двери. Входил и выходил воздух. Входил холодный, уходил теплый. По ногам бежал сквознячок. Ходили люди, грубо стуча по полу большой обувью.